Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Так, религиозный опыт заменяется и вытесняется моральными переживаниями. Мораль становится над религией; и ею, как критерием, одобряется или осуждается всякое религиозное содержание; действенность её собственного опыта распространяется и на сферу религии, которой ставятся определённые рамки" — так И.Ильин писал, разумея Толстого, но то же можно отнести и к жизнепониманию Лескова, да и вообще принять как закон существования всякого абсолютизирующего себя морализма.
Рыжов именно «однодум»: его мысль однобока и прагматична. Он утвердил себя на буквальном следовании заповедям, не задумываясь над сложностью бытия. Один из ранних рецензентов справедливо заметил о лесковском герое: "От «Однодума» веет холодом. ‹…› Невольно поднимаются один за другим вопросы: есть ли у него сердце? Дороги ли ему хоть сколько-нибудь окружающие его грешные, заблуждающиеся души?"
Всё это истекает от неправославного понимания самого смысла соблюдения заповедей, от одностороннего, поверхностного их восприятия.
Духовное стремление к следованию заповедям рождает в душе человека то смирение, без которого невозможно дальнейшее возрастание его в духе. Но эвдемоническая культура, ориентированная на земное блаженство, — вне духовности. Исполнение заповедей при таком типе культуры рождает скорее гордыню, упоение собственной праведностью, самозамкнутость в этой праведности. Прежде здесь уже о том говорилось. Теперь пришлось вспомнить, так как это являет себя в однодуме Рыжове и слишком расходится с православным сознаванием себя в мире. Лесков в конце повести ещё раз свидетельствует о том: "Умер он, исполнив все христианские требы по установлению Православной Церкви, хотя Православие его, по общим замечаниям, было «сомнительно». Рыжов и в вере был человек такой-некий-этакий…"
Для автора, однако, то не явилось большим пороком. Он счёл возможным пренебречь такой сомнительностью веры, ибо для него оказалась важнее праведность однодума, в опоре на которую он видит саму возможность утверждения в жизни нравственных норм, без каковых эта жизнь, в его ощущении, обречена на распад.
Такое упование на собственные силы человека вне его связи с полнотою Истины можно отнести к заурядным издержкам гуманизма. Антропоцентризм и антропомерность самой идеи праведничества у Лескова несомненно позволяет сопрягать её именно с гуманистическим миросозерцанием.
Вслед за однодумом Рыжовым Лесков вывел на всеобщее обозрение ещё одного антика, в котором, как в праведнике, и сам автор долго сомневался. Диковинность его натуры подчёркнуто обозначена прозвищем — Шерамур, вынесенным в название рассказа, появившегося в 1879 году.
Шерамур настолько праведен, что, не раздумывая, отдаёт нуждающемуся последнюю рубашку с себя. Однако самого же автора обескураживает слишком убогий идеал персонажа, при всём его бескорыстии: "Герой мой — личность узкая и однообразная, а эпопея его — бедная и утомительная, но тем не менее я рискую её рассказывать.
Итак, Шерамур — герой брюха; его девиз — жрать, его идеал — кормить других…"
Слова "не хлебом единым жив человек" для Шерамура — совершенная бессмыслица. Он не только душевные потребности отвергает, но даже обычные гигиенические навыки, поскольку они уменьшают средства, чтобы "самому пожрать и другого накормить".
Всем своим поведением Шерамур походит на юродивого, но Лесков точен в определении подобного праведничества: "Чрева-ради Юродивый" — такой подзаголовок даёт автор своему рассказу.
Христа ради юродивым Шерамур быть просто не может, поскольку и Евангелие воспринимает своеобразно: "Разумеется, мистики много, а то бы ничего: есть много хорошего. Почеркать бы надо по местам…". Курьёз таковой бесцеремонности в том, что тут Шерамур поразительно похож на Толстого, так же решительно «почеркавшего» евангельские тексты. Не было ли в словах Шерамура и собственного лесковского отношения к Евангелию? Неприятие своё Церкви писатель во всяком случае герою передал.
В Шерамуре есть все-таки и какая-то доля праведности — и тем он становится дорог автору, собиравшему как сокровища все даже самые малые проявления тех качеств человеческих, что помогают людям выстоять перед натиском зла.
Следует еще отметить у всех лесковских антиков, что они чистосердечно бескорыстны. Деньги для них мало значат, и они, кажется, обретают их лишь затем, чтобы поскорее избавиться. В этом отношении весьма занимателен рассказ «Чертогон» (1879), главный персонаж которого, богатый купец Илья Федосеич, — наглядное подтверждение убеждённости русских философов в том, что русский человек, воспитанный Православием, богатство вменяет себе в грех и всегда готов расстаться с нажитым и замаливать вину в суровой молитвенной аскезе. Герой «Чертогона» столь решительно не поступает, но сознание греховности богатства несёт в себе, доходя временами до безобразных сцен «уничтожения» денег в дикой оргии, в своего рода надрыве (если уместно здесь использовать образ Достоевского), а затем искупает грех суровостью покаяния и молитвы.
Разумеется, Илье Федосеичу до праведности далеко — просто автора увлекло своеобразие его натуры. Зато в рассказе "Кадетский монастырь" (1880) писатель вывел сразу четырёх праведников: директора, эконома, врача и духовника кадетского корпуса — генерал-майора Перского, бригадира Боброва, корпусного доктора Зеленского и архимандрита, имя которого рассказчик запамятовал. Все четверо самоотверженно опекали вверенных им воспитанников. Заметим, что забота о житейском и душевном благополучии исчерпывает для Лескова всё содержание праведничества. В такой заботе, разумеется, не только ничего дурного нет, она трогательна и прекрасна, но выше заглянуть писатель как бы и не желает. Поэтому даже лекция отца архимандрита, в которой содержится приступ к разъяснению догмата о Боговоплощении, строится в опоре на понятия земного благополучия и земных житейских тягот.
Эвдемоническая культура, повторимся, иной опоры для себя и не может искать, помимо ценностей душевного свойства, духовное же бессознательно отвергает, и когда соприкасается с ним, непременно стремится опорочить. Поэтому использует обманный прием: вместо духовного изображает псевдо-духовное. Так провоцируется вывод, что церковность поистине лицемерна.
Так и Лесков. Он словно не взыскует высшего, а идеализирует тягу к земному. Однако, так было бы несправедливо утверждать, есть у Лескова тоска о высшем. Об этом повествует рассказ "Несмертельный Голован" (1880).
Голован — совершеннейший из лесковских праведников — самоотверженно служит людям, и во всех обстоятельствах руководителем себе и другим избирает память о Божием суде. Голован верует искренне и истово, но он малоцерковен. Не то, чтобы он вовсе обходил храм Божий стороной, но и ревностной церковности не выказывал: "неизвестно было — какого он прихода… Холодная хибара его торчала на таком отлёте, что никакие духовные стратеги не могли её присчитать к своему ведению, а сам Голован об этом не заботился, и если его уже очень докучно расспрашивали о приходе, отвечал:
— Я из прихода Творца-Вседержителя, — а такого храма во всём Орле не было".
Такого прихода и во всём свете не сыскать им, приходом этим, весь свет и является. Для Лескова в таком миропонимании заключался, пожалуй, его идеал «всесветной», всех объединяющей религии. Поэтому он не мог удержаться, чтобы не уязвить церковную жизнь. Кощунственно описывая обстоятельства, сопутствующие открытию мощей "нового угодника" (так писатель обозначил святителя Тихона Задонского), автор "Несмертельного Голована" сосредоточил внимание на ложном чуде исцеления, которое продемонстрировал доверчивым паломникам ловкий пройдоха (в корыстных целях, разумеется).
Так писатель проводит свою идею, что в приходе Творца-Вседержителя могут быть праведники, а у Церкви даже чудо — обман.
Главное для человека — быть учеником Христовым, а что осуществимо и вне церковной ограды.
Вот нравоучительная притча "Христос в гостях у мужика" (1881), близкая многим толстовским произведениям того же рода. Лесков рассказывает о купеческом сыне Тимофее Осипове, несправедливо пострадавшем от своего дяди-опекуна, погубившего его родителей, растратившего почти всё его состояние, женившегося на его невесте и ставшего причиной ссылки племянника по суду в отдалённое глухое место. Тимофей, праведный характером и поведением, долго не может простить обидчику, ссылаясь при этом на многие тексты из Ветхого Завета. Мужик-рассказчик, ставший близким другом Тимофея, возражает (и тут Лесков, несомненно, передаёт своё воззрение): "…в Ветхом Завете всё ветхое и как-то рябит в уме двойственно, а в Новом — яснее стоит". По слову же Христа — необходимо простить, поскольку "пока ты зло помнишь — зло живо, а пусть оно умрёт, тогда и душа твоя в покое жить станет".
- Поэтические воззрения славян на природу - том 1 - Александр Афанасьев - Культурология
- Судьбы русской духовной традиции в отечественной литературе и искусстве ХХ века – начала ХХI века: 1917–2017. Том 1. 1917–1934 - Коллектив авторов - Культурология
- Литературы лукавое лицо, или Образы обольщающего обмана - Александр Миронов - Культурология
- Родная речь. Уроки изящной словесности - Александр Генис - Культурология
- Русская литература для всех. Классное чтение! От «Слова о полку Игореве» до Лермонтова - Игорь Сухих - Культурология
- Культура как стратегический ресурс. Предпринимательство в культуре. Том 2 - Сборник статей - Культурология
- Б. М. Кустодиев - Андрей Михайлович Турков - Биографии и Мемуары / Культурология
- Невеста для царя. Смотры невест в контексте политической культуры Московии XVI–XVII веков - Расселл Э. Мартин - История / Культурология
- Сквозь слезы. Русская эмоциональная культура - Константин Анатольевич Богданов - Культурология / Публицистика
- О виртуальной словесности - Михаил Эпштейн - Культурология