Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Солдат я, Анна. Раз живой, — значит, солдат. На войне мое место. Пока война — солдат я, Анна…
Анна, откинув голову, смотрела черными в полумраке глазами.
— Что же делать, Макар? Люб ты мне. Люб! Понимаешь?.. — Неожиданно злым движением руки она отерла глаза, заговорила, словно что-то обрывая в себе:
— Вот что, Макар. С тобой пойду, слышишь? Где ты будешь, там и я буду. Где хочешь: на войне, в партизанах — хоть в аду! Только с тобой! До смерти, Макар, слышишь? Что молчишь? Возьмешь?
Макар нагнулся, помог Анне подняться, как больную, усадил рядом; не укрывая ни лица, ни глаз, сказал:
— Не про то разговор, Анна. Для меня все вы родные. Покуда жив, так оно и будет. А плохую память о себе оставить не могу. Что поделаешь, такой вот!..
Анна, как будто вдруг озябнув, крепко охватила свои плечи, молчала, пригнув к груди голову.
— Ладно, Макар, — сказала, все еще не в силах подавить ознобную дрожь. — Дурь дурью, бог с ней. Ты вот что скажи мне: война кончится — придешь? — Она смотрела, не сводя с Макара напряженного ожиданием взгляда. — Молчишь? Или жена есть?..
Макар покачал головой.
— Тогда что же? Ждет тебя кто?
Макар ответил не сразу:
— Ждет.
— Кто же?
Макар помедлил, сказал тихо:
— Васёна.
Анна отвернулась, не совладала с обидой, насмешливо спросила:
— Что-то долго думаешь! Себе не веришь или ей?
Макар так же тихо ответил:
— Верю. Себе верю. И ей.
— Так бы и говорил, солдат; любишь, да не меня! — Анна встала. Огонек в лампадке заметался, вытянулся, отделив от себя столбик копоти. Зябко потирая плечи, Анна шагнула по узкой кладовочке: шаг в угол, шаг обратно, сказала тоскливо:
— Нехорошо что-то мне, Макар. И неспокойно! Не совестно, не стыдно — неспокойно…
В скорби уже осознанной потери она одиноко стояла у стены.
Макар молчал. Анна с трудом отклонилась от стены, подошла, в сдержанной озабоченности уложила его на подушку, накрыла тяжелым стеганым одеялом. Взяла полотенце, которым после осмотра всегда туго бинтовала смятую грудь Макара, сложила, как обычно складывают отслужившее белье, сказала с не переболевшей горечью:
— Без доктора теперь обойдешься, солдат. — Задула лампадку, ощупью вышла, тихо прикрыв дверь.
Шагов Макар не слышал, лишь уловил обостренным в одиночестве слухом скрип оседающих половиц. Темнота не давала различить, кто вошел. По тому, как сухо пристукнула по краю нар рука, нашарила, придвинула табуретку, по медленному, с остановками дыханию он догадался, что села с ним рядом суровая мать Анны, старая женщина, Таисия Александровна Малышева. В молчании сидела долго, так долго, что от ожидания ее слов заломило у Макара в висках. Старая женщина пришла глубокой ночью; знал Макар, пришла неспроста. Сейчас она скажет свои слова, и слова эти будут как приговор ему, его совести, его жизни. Он ждал, не шевелясь, изредка сглатывая ненужно копившуюся в сухом горле слюну. И старая женщина, как бы заново в медлительном молчании все пропустив через себя, сказала:
— Надумал, солдат. Знаю. Скажу тебе, как на духу, — полюбился ты мне. Любее зятя ни одна из дочек для меня не сыскала бы. Но ты надумал. И благословляю тебя, солдат. Путь ныне у всех один — через войну. Но, коли выживешь и нас бог упасет, возвернись. Хочу глянуть на тебя победного. Зла на Анну не держи. И когда уходить будешь, руки поцелуй. За что — знаешь. Еще об одном, солдат. Случится что со мной, с Анной — Годиночку-Катеньку в сиротах не оставь. Это мое к тебе слово.
Старая женщина встала. Макар почувствовал движение ее руки над собой. Старая женщина его перекрестила.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Под Москвой
По осенним истоптанным, размытым машинами и лошадьми дорогам, сквозь мокрые леса, по уныло-желтым бесприютным в своей брошенности полям, мимо деревень и накрытых черными дымами пожарищ городов стягивались к Москве солдаты сражающихся армий, дивизий и полков, орудийные упряжки, тягачи с гаубицами, кавалерийские части, и обозы, и еще сотни и сотни солдат, оставшихся без рот и взводов. Рассекаемые танковыми клиньями, прорываясь с отчаянными боями из окружения, теряя соседей по флангам, сходились они снова, смутно угадывая движущийся фронт, и шли, и шли, ожидая увидеть в мутных осенних далях, где-то за лесами, за полями, настороженно притихший на семи холмах стольный город, чувствуя оскорбленным сердцем, веруя не умирающей русской верой, что там-то и окажется конец их тяжкого пути, там-то и обопрутся они на святую для всей России вековую опору и на силу свежего войска, собранного с других земель к красному Москве-граду. И тогда уже все, — как ни был долог отходной путь, а дальше немецкая броня не сдвинет их, потому как дальше Москвы земля хоть и есть, но она уже невозможная для врага земля. Под немецкий сапог и так оставлены тысячи верст исконно своей землицы, сколько можно еще оставлять, хотя бы и напролом прущей силе!
И солдаты шли, стекались к подмосковным лесам, к деревням, городкам, и малое сливалось с большим, большое сливалось с еще большим, и все, что еще могло быть силой, сходилось, врывалось в неуютную от осенней непогоди, но последнюю на воинском их пути землю и вставало, чтобы быть живу или мертву, но не сдвинуться с рубежа. А если сдвинуться, то только туда, где начинался тяжкий в горький их путь, — в обратную от Москвы сторону, теми же памятными, навек вразумившими их дорогами, туда, откуда все началось, — к Берлину.
И недоумение от того, что не по своей воле оказались они здесь, под самой почти Москвой, отуплявшее болью и скорбью души людей, перерастало в ненависть, и ненависть становилась силой.
Так было по всему отступающему с запада фронту, так было и в армии генерала Елизарова, с боями, с потерями, в усталости и озлобленности и с нарастающей надеждой отходившей к Москве через Калугу на Серпухов.
1— Комиссар, я сделал все, что мог. Наверное, больше, чем мог. Обстоятельства оказались сильнее. Когда нет доверия ко мне как командующему армией, мое участие в войне теряет смысл. Не осуждай, Арсений Георгиевич. Но другого выхода я не вижу… — Генерал Елизаров медленным движением раскрыл кобуру, вынул пистолет, положил на стол перед собой.
Степанов смотрел в изменившееся лицо генерала, с желтой, как будто присохшей к скулам кожей, с остро и недобро смотрящими из припухлостей отекших век неподвижными глазами, и ощущал пустоту в душе. На стиснутых губах генерала он видел неровную белую полоску. Эта нехорошая накипь на губах была знакома Степанову; такие, казалось намертво сжатые губы, с кипенью проступившей на них слюны, он видел у генерала в день прорыва армий из Вяземского котла. Тогда пистолет, настороженно лежащий сейчас на столе, был в напряженной руке генерала Елизарова с уже взведенным курком и был так же предназначен оборвать генералу жизнь.
Армия прорывалась через смертельную загородь немецких танков, осатанело бивших из пулеметов по тысячам бегущих им в лоб людей. И оба они, и генерал Елизаров, и Степанов, с пистолетами в руках в спешности шли, насколько хватало сил, среди бегущих на танки солдат, и оба готовы были выстрелить себе в сердце, если кому-то из них случится упасть на землю еще живому.
То было перед врагом…
Степанов, стараясь медлительностью собственных движений удержать генерала Елизарова в неподвижности, поднял со стола ленту телеграфного разговора командующего фронтом; пропускал между пальцами шелестящую, словно обжигающую руки ленту, перечитывал четко отбитые по узкой бумажной дорожке слова:
«Вы сдали Калугу. Не думаете ли вы так же легко сдать Серпухов? Имейте в виду: враг может вступить в город, лишь перешагнув через ваши с членом Военного совета трупы…»
Слова, казалось, всвистывали, ударяли, как пули. Это был первый телеграфный разговор нового, только что вступившего в должность, командующего фронтом; тем непереносимее воспринимались слова, бившие в их с генералом Елизаровым человеческое достоинство.
Пистолет тяжестью своей придавливал складки раскинутой на столе карты с сеткой квадратов, проткнутых широкими телами синих стрел, с редкими красными подковками удерживаемых армией рубежей, и Степанов со сковывающей душу мрачностью думал: «Каким же должно быть действительное положение под Москвой, если фронт первые свои разговоры с генералами начинает с подобной жестокости!..»
Он смотрел на вороненый, лоснящийся маслом, настороженно-безотказный в продуманном своем механизме личный пистолет генерала Елизарова; не давая окрепнуть в себе созвучному настроению, собирал ум и волю, чтобы найти слова, способные оказаться выше оскорбленного достоинства. Слов не было. Степанов близок был к тому, чтобы опередить руку командующего, взять со стола пистолет и уже потом, постепенно приглушая опасно обострившиеся чувства, спокойно обговорить и обиду и долг. Но даже сейчас он сознавал, что генерал Елизаров не из тех людей, чью руку можно перехватить. Перехватить он должен был его волю. Потому, сдержав уже готовое движение, нарочито замедленным шагом отошел от стола, сел на лавку, положил ладони на колени; стараясь быть будничным в движениях и словах, сказал:
- Строки, написанные кровью - Григорий Люшнин - О войне
- За плечами XX век - Елена Ржевская - О войне
- Бенефис Лиса - Джек Хиггинс - О войне
- «И на Тихом океане…». К 100-летию завершения Гражданской войны в России - Александр Борисович Широкорад - Прочая документальная литература / История / О войне
- Мы стали другими - Вениамин Александрович Каверин - О войне / Советская классическая проза
- (сборник) - Слово солдате - О войне
- Танкист-штрафник. Вся трилогия одним томом - Владимир Першанин - О войне
- Вечное Пламя I - Ариз Ариф оглы Гасанов - Научная Фантастика / Прочие приключения / О войне
- Штрафник, танкист, смертник - Владимир Першанин - О войне
- Тайна «Россомахи» - Владимир Дружинин - О войне