Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старушка плакала и рассказывала, что двух сыновей убили, и она просит разрешения ехать к дочери.
«Чин», не слушая, писал.
У старухи дрожали руки – и я заметила, что у меня тоже дрожат – хотя мое дело ведь беспроигрышное.
Ан нет! Чин написал: выдать пропуск, но пропуск выдадут после представления справки о том, что сданы карточки.
Порядок издевательств нигде не вывешен, так что этого предугадать было нельзя.
Завтра опять туда же!
1/VIII 45. …стук – вошел полковник Димус[86].
Он сел на диван и проговорил 4 часа. Он приехал утром, возбужден, у него еще мозговарение не сделалось, и пена бежит без удержу через край. Он начал повесть о вещичках, но это мне скучно, я его переключила.
Мины в Кенигсберге. Множество их – и самые разные. Инструменты чувствуют присутствие железа. Но есть деревянные. Собаки чуют тол. Но есть и со сбитым запахом. Видел маленькие красные игрушки – мины, очень изящные.
О Гитлере никто не думает, не говорит. Не актуально. 100 дней невозможны не только реально, но и психологически.
Русских боятся, но не так ненавидят, как англичан и американцев: в каждой семье кто-нибудь сгорел от бомбежки. Два года: днем – американцы, ночью – англичане. Города в развалинах.
Необычайные дороги для автомобилей, без перекрестков, без встреч.
После мира можно погибнуть: I – от мин; II от пули в спину (сравнительно мало); III от автомобильных катастроф. На шоферов не действует ничто.
Велосипеды – семьи на велосипедах – дети садятся на велосипед в 8 лет. Детские колясочки. Вся Германия на колесах.
Негритянская американская дивизия. Американцы – крупный народ, негры – гиганты. Негры полны симпатий к русским. Готовы поделиться всем – даже бензином.
– Сколько вы хотите чулок?
– Для пяти дам.
– Значит, пар 150?
Немецкие девушки стройны и уже охотно гуляют с русскими.
Американская армия очень дисциплинирована и хорошо одета. Американцы – торгаши: торгуют вещичками (американскими) прямо из танка.
6/VIII 45. Работа над Герценом чистая – или почти чистая – и чрезвычайно нужная. Я думаю, для живой части молодого поколения нету более насущно необходимой книги, чем «Былое и Думы». Это – лучший учебник по истории русской культуры и наиболее педагогическая книга изо всех существующих.
7/VIII 45. Перечла «С того берега», «Концы и начала». Поэтическое понимание политики роднит Герцена с Блоком. Для него это тоже – не логика, не умозаключение, а сердцезаключение. Вот почему он сильнее и прозорливее всех политиков.
Но и он непрозорлив – в «началах».
25/VIII 45. Эмма Григорьевна[87] показала мне письмо от Над. Як. Мандельштам. Необыкновенно наглое, самонадеянное, развязное – так и пахнуло на меня Ташкентом. Э. Г. спрашивала ее – правда ли, что она собирается сдавать кандидатский экзамен?
«Я их не сдаю, а принимаю». Это она-то, знающая английский также как я – т. е. совсем плохо!
Нет, ей в Ташкенте жить и жить. Этот город великолепно приспособлен для очковтирательства.
26/X. Папа читал по радио свою новую сказку. И теперь радиоцентр ежедневно получает около 1000 писем, адресованных Бибигону. Одну охапку я видела. К. И. в них не упоминается; обращение непосредственно к Бибигону. Приветы его сестре; вопросы, почему он боится пчел. К одному письму приколот костюмчик для Бибигона, к другому шпага. В одном его поздравляют с 28-летием Октября.
20/XI 45. Работала много, с толком – но, боже! как я без конца путаюсь в листках своих, зажимках, тетрадках! Не любят меня вещи; не справляюсь я никогда ни с какой техникой, с большим скрипом одолеваю ее.
Перед уходом из библиотеки, уже когда голова кружилась от шестичасового напряжения глаз, – наткнулась на Ник. Ив. Харджиева[88].
Серый, распухший, в нарывах – и совершенно сумасшедший. Не знаю, стал ли он более сумасшедшим, чем был всегда, или просто я отвыкла – я не видала его с полгода. Налезая на меня животом, заглядывая мне в лицо, изгибаясь, чуть только я хоть на секунду отводила взгляд, не давая произнести ни слова – он залпом рассказал мне о смерти матери, о мерзавцах врачах, о больнице, о том, как его обокрали, о Сенявине…[89] Мы вместе ехали в метро. Когда ждали, я думала, что напирая, он столкнет меня на рельсы. Но боже мой, без жгучей жалости, я не могу о нем думать. Красивый был, веселый – а уж умный, страстно любящий литературу, настоящий исследователь. Живет в сырой комнатенке, которая вот уже третью зиму не топится; голодает, пухнет… Чувствителен, душевно хрупок, как все одаренные люди, а жизнь ходит по нему сапогами, бьет беспощадно. Его бы в тепло, в ванну, к умным и тонким людям.
19/XII. Единственная была отрада в эти дни: между Миклухой[90] и сном, когда невозможно после такого напряжения просто сразу уснуть, да и не может быть, чтобы весь день уходил на вытаращенную работу – брала Герцена, первый попавшийся том. Все понимал, обо всем думал; всё понимал сложно, грустно – а путь ясен и прям. Какое очарование ума, доброты – и как все это зря: всё расхитила Тучкова, дети.
Да, даже он не смог сделать из детей – русских, из Саши – революционера, из Ольги – умницу, из Лизы – работоспособное существо. О чем же мне мечтать, чему дивиться.
26/I 46. …вошли Ираклий, К. И., Люша, Зоря[91], и Ираклий начал показывать.
Показывал он часа 4. Под конец мне казалось, что я упаду в обморок: от смеха, от папиросного дыма…
Но показывал он превосходно. Еще лучше, чем раньше, еще тоньше. Шкловский, Селих[92], новый Пастернак. Это какое-то гениальное прозрение в самую сущность человека – его естества и даже его судьбы. Шкловского он осмыслил и поднял. Всю беспомощность Пастернака – беспомощность, незащищенность поэта – он показывает. (Как Пастернак принял Вертинского за Вышинского, просил у него квартиру, приспособлял для его слуха чтение «Антония и Клеопатры» и сам об этом рассказывает).
19/II. Шуринька – бледная, серая – и Тусенька в Детгизе по своим делам. Мешаем терпеливой Воробьевой. Вошел Заболоцкий. Тут я его разглядела. Он изменился мало. (А Митя ведь еще моложе его). Он был раньше чересчур румяный, гладкий – а сейчас в норме. Только с зубами кажется неладно. Кроме того, раньше его вход в редакцию всегда сопровождался медленными шутками (он и Олейников, он и Шварц) – а теперь он говорит тоже медленно, но не шутит. Очень думает прежде, чем ответить на вопрос, хочет говорить точно. На нас троих смотрел добрыми глазами, спросил о Зое. («Нас было четыре сестры, четыре сестры нас было»[93]). Мне кажется, он нас действительно любит; и не за нас самих, а за себя – за тот свой период жизни.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962 - Лидия Чуковская - Биографии и Мемуары
- Лидия Мастеркова: право на эксперимент - Маргарита Мастеркова-Тупицына - Биографии и Мемуары
- Повесть из собственной жизни: [дневник]: в 2-х томах, том 2 - Ирина Кнорринг - Биографии и Мемуары
- Девочка, не умевшая ненавидеть. Мое детство в лагере смерти Освенцим - Лидия Максимович - Биографии и Мемуары / Публицистика
- Повседневная жизнь первых российских ракетчиков и космонавтов - Эдуард Буйновский - Биографии и Мемуары
- Рассказы о М. И. Калинине - Александр Федорович Шишов - Биографии и Мемуары / Детская образовательная литература
- Листы дневника. В трех томах. Том 3 - Николай Рерих - Биографии и Мемуары
- Кутузов. Победитель Наполеона и нашествия всей Европы - Валерий Евгеньевич Шамбаров - Биографии и Мемуары / История
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Школьный альбом - Юрий Нагибин - Биографии и Мемуары