Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Простое начало речи захватывало именно те вопросы, которые волновали и не могли не волновать депутатов. <…> По излюбленной им методике речи он, задав этот вопрос, перечислил два основных условия для успешного выполнения контрольных цифр нового хозяйственного года <…>. Сталин говорил медленно и негромко. Жесты его были скупы. Изредка он подымал согнутую в локте правую руку до уровня плеча и опускал ее, сгибая кисть коротким движением, заканчивая, закрепляя мысль, как бы вколачивая ее этим жестом в сознание слушателей. Ставя вопросы, он отвечал на них, и самая повторяемость этого приема, ясное, четкое развитие мысли содействовали тому, что каждый мог повторить за ним его сложные обобщения, итог гигантской мыслительной работы.
— Есть ли у нас такая партия? Спрашивал он и смотрел прямо на аудиторию. — Да, есть. Правильна ли ее политика? Да, правильна, ибо она дает серьезные успехи[205].
Замечательно, что заведомая «простота» и необоримая убедительность «катехизической» аргументации Сталина в описании Ильина напоминает о «палочных» метафорах (сталинская речь «вколачивается» в сознание слушателей), а результат самой речи предстает как коллективный катарсис:
Когда Сталин кончил, зал несколько секунд, словно оглушенный его речью, сидел молча. <…> Людям казалось, что их раскрыли, очистили, дали им новый запас крови, мозга, энергии, бодрости и пустили их в ход[206].
К концу 1930-х годов авторизованные Сталиным речевые правила обретают силу педагогических рекомендаций. В учебнике для школьников 4-го класса «Родная речь» Сталин изображен не только как вождь советского народа, соратник Ленина, герой революции и Гражданской войны, но и как педагог, требующий от собеседников «короткого, прямого и четкого ответа». Замечательно и то, что собеседники Сталина, сколь бы выдающимися они ни были, в таких наставлениях определенно нуждаются: учебник доверительно сообщал школьнику, что «обычно тот, кто в первый раз бывал (у Сталина), долго не решался ответить на заданный вопрос, старался хорошенько обдумать ответ, чтобы не попасть впросак», а также (у читателей-школьников здесь, конечно, был простор для сравнений) «мялся, смотрел в окно, на потолок». Таким собеседникам Сталин советовал: «Вы лучше прямо смотрите и говорите, что думаете. Это единственное, что от вас требуется»[207].
И взрослые и дети равны перед обязательствами грамматической ясности, речевой простоты и коммуникативной прозрачности. «Простота» языка самого Сталина оправдывает при этом кажущуюся «грубость», но зато демонстрирует «прямоту» и «искренность», чуждые идеологической двусмысленности и социальной безответственности. Главное для советского человека — не уподобиться в своей речи тем, про кого, говоря словами того же Сталина, «не скажешь, кто он такой, то ли он хорош, то ли он плох, то ли мужественен, то ли трусоват, то ли он за народ до конца, то ли он за врагов народа»[208].
Политический лексикон советского общества сталинской эпохи в целом может быть описан как лексикон декларативно «упрощенного» и нарочито брутального словоупотребления. Начиная с речей Ленина, язык «советской» идеологии включает инвективный пафос и брань, но 1930-е годы могут считаться апофеозом стиля, не только оправдывавшего свирепые оскорбления по адресу многочисленных внешних и внутренних врагов советского народа («шпионские рыла», «фашистско-шпионская мразь», «подлецы», «волки и псы буржуазии», «отродье», «оголтелые авантюристы», «гнусные предатели», «клопы», «прохвосты», «скверна» и т. д. и т. п.)[209], но и подразумевавшего «филологическое» объяснение самих оскорблений. Авторитеты в этих случаях обнаруживаются без особого труда, — одним из них служит Анри Барбюс, в мемуарных материалах о котором советские критики второй половины 1930-х годов охотно приводят рассуждения покойного писателя-сталиниста, отстаивавшего в переписке со своими издателями право «пользоваться грубыми словами, ибо этого требует правда»[210].
Пропагандистские декларации правды и простоты придают самим этим понятиям в контексте советской культуры почти синонимический смысл. Вложенная Максимом Горьким в уста сормовского рабочего характеристика Ленина «Прост как правда» вошла в идеологический лексикон на правах фольклорной паремии[211]. Персонализированная Лениным синонимия простоты и правды не допускала сомнений в ее прескриптивном смысле, но ее дидактический подтекст не определялся только этим. Формулировка Горького удачно воспроизвела идею, имевшую в России длительную традицию церковноучительного и литературного пафоса[212]. В православных текстах подобная синонимия была результатом передачи греческого прилагательного όρθος («прямой, единственно верный, настоящий») словами «правый» и «простыи»[213]. Синоним «православия» — «простославие»[214]. В библейском тексте Господь именуется «Богом правды» (Ис 30,18); «Бог есть Истина» (Ин 14,6. См. русские поговорки, приводимые в словаре В. И. Даля: «Не в силе Бог, а в правде», «Бог правду видит», «Бог в правде помогает»). А в церковнославянском переводе «Богословия» Иоанна Дамаскина Бог — «прост» («Яко же есть Бъ простыи»)[215]. Истинный христианин «в простости ходи перед Богом» (Пандекты Никона Черногорца XII века)[216], так как простота означает также и нелукавство, искренность, честность (άπλαστος, απλότης)[217]. Вослед христианским наставлениям дидактическое сближение правды и простоты последовательно отстаивал Лев Толстой (одним из хрестоматийных афоризмов которого стала фраза из «Войны и мира»: «Нет величия там, где нет простоты, добра и правды»)[218].
В 1920–1930-е годы призывы к простоте становятся одним из значимых лозунгов культурного строительства[219]. Овладение политической грамотностью напрямую связывается с общедоступностью языка, письма, орфографии («оставленной русскому пролетарию его классовыми противниками» и отнимающей «у трудящихся миллиарды часов на бессмысленную работу по правописанию»)[220]. Пролетарская правда противопоставляется буржуазной лжи по критерию общепонятности идеологических истин — революционная культура двадцатых годов и культура сороковых — пятидесятых в этом отношении остаются принципиально схожими. «Культурное упрощение», создание «литературного пролетарского языка» и «рационализации устной речи как политической, так и производственно-технической» в большей степени определяют публицистический пафос 1920–1930-х годов[221], но содержательно не меняются десятилетиями, воспроизводя предсказуемые филиппики по адресу тех, кто стремится «усложнить» надлежащую простоту (и, следовательно, правду) советского социолекта.
Реализация искомой простоты воплощается при этом, однако, не столько в текстах, сколько в сфере Воображаемого. Величие «простого как правда» Ленина объясняет, по рассуждению Глеба Кржижановского, почему
великий правдоискатель — российский народ и великий правдолюбец Ленин так быстро нашли друг друга и так крепко сроднились[222].
Словосочетания «ленинская правда» и «ленинская простота» станут со временем узнаваемыми топосами советской культуры — «Ленинской правдой Заря Коммунизма нам засияла во мгле» (Сергей Михалков), «Служит юность трудовая правде ленинской твоей» (Лев Ошанин)[223], «Наше безотказное оружие — ленинская немеркнущая правда» (Михаил Шолохов)[224], — но не замедлят быть продублированными и в текстах о Сталине. Сталинская простота, как и простота Ленина, синонимична правде, но она также не сводится к простоте и правде сталинских текстов. Тексты эти суть он сам. В этом смысле дискурсивный эталон советской культуры обнаруживает себя не в дидактическом опыте текста (письма и голоса), но, скорее, в его дидактической субъектности и функциональности. Содержательная силлогистика определяется «очевидностью» социального поведения, выражающего «советскость» не столько речи (ведь слова способны не только выражать, но и скрывать правду), но ее субъекта — того, кто говорит. Сам характер такой репрезентации является, конечно, вполне ритуальным. В контексте социо- и психолингвистических исследований методов т. н. «достижения послушания» (compliance-gaining studies) изучение языковой демагогии неслучайно ведется с опорой на такие понятия, как «территория», «дистанция», «инициатива» и др., указывающие на акциональные и проксемические, а не вербальные приоритеты социального взаимодействия[225]. Дискурсивная «простота» в этих случаях соответствует прескриптивной простоте социальной и вместе с тем — ритуальной действительности, должной развести «своих» и «чужих», революционное и контрреволюционное, советское и антисоветское. Поведение здесь не только важнее языкового содержания, но в определенном смысле независимо от него. Более важными в этих случаях оказываются внеязыковые признаки дискурсивной убедительности — приемы, описывавшиеся в старых риториках в терминах pronuntiatio и actio, и, кроме того, сама эффективность высказываний, создающих у слушателей эффект аргументативной достаточности сказанного в силу его (умо)зрительной, образной представимости (в классической риторике такие тексты объединяются понятием «гипотипосис» (υποτύπωσις) или illustratio)[226]. Приведенный выше пример из учебника «Родная речь» кажется здесь вполне показательным: Сталин ждет от отвечающих не столько ответа, сколько (пред)определенного поведения, — большего, говоря словами того же текста, от них не требуется.
- Очерки Фонтанки. Из истории петербургской культуры - Владимир Борисович Айзенштадт - Биографии и Мемуары / История / Культурология
- Динозавры России. Прошлое, настоящее, будущее - Антон Евгеньевич Нелихов - Биология / История / Прочая научная литература
- «Уходили мы из Крыма…» «Двадцатый год – прощай Россия!» - Владимир Васильевич Золотых - Исторические приключения / История / Публицистика
- Альма - Сергей Ченнык - История
- Финляндия 1809-1944. Гносеологический феномен исторического экскурса - Андрей Кашкаров - История
- Эрос невозможного. История психоанализа в России - Александр Маркович Эткинд - История / Публицистика
- Вооруженные силы Юга России. Январь 1919 г. – март 1920 г. - Антон Деникин - История
- Голоса советских окраин. Жизнь южных мигрантов в Ленинграде и Москве - Джефф Сахадео - История / Политика
- Первый секретарь ЦК КПСС Никита Сергеевич Хрущёв - Елена Зубкова - История
- Византийская цивилизация - Андре Гийу - История