Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ночь, растворившаяся в мутном потоке боли, больше не воскресала: на смену удушью неожиданного отчаяния, на смену его густому и липкому приливу пришло утро, наполняя освобождаемое болью пространство неестественной голубизной, разрезающей темноту, отделенной от темной, тяжелой массы гор малиновой тревожной линией восхода. Но даже эта молчаливая тревога лишь оттеняла студенистое всепроникающее спокойствие, медленно покрывающее пейзаж; в его легкости растворились кружащиеся тени сеиров и сухая ночная нежность гор. Утренний холод обострил чувства, и на тканях полумрака они дорисовали мелкую бело-зеленую весеннюю рябь иудейских гор, красноту песчаных проплешин и вечерние тени невидимых ложбин. Арабская деревня безглазой белесой массой обозначилась на полпути до горизонта, ее дома скатывались к Иерусалиму белой туманной лентой, напоминая каменный след, оставляемый в горах сошедшим селем; голубизна предвосходного неба медленно наполнялась рассветной кровью.
8Вернувшись домой, я понял, что ложиться спать уже поздно, поджарил яичницу, потом тост, разобрал пачку бумаг, снова полистал поэму о короле Хорне, наконец, спустился к машине. Припарковавшись около маленького мусульманского кладбища рядом с Садом Независимости, я медленно направился в сторону старого города. Становилось все жарче; городская стена чуть светилась под лучами белого утреннего солнца. Но она все еще отбрасывала тень. Вдоль стены я дошел до Яффских ворот и свернул внутрь; прямо за воротами на мостовой стояли американские туристы, чуть дальше — несколько полицейских, и уже за их спинами шумел арабский рынок. Не доходя до рынка, я свернул направо, прошел мимо крепостной стены с двойными зубцами, огибающей башню Давида, и, еще раз повернув, на этот раз налево, вошел во дворик. Часы на башенке с колоколом показывали без десяти одиннадцать. Но Джованни уже ждал меня. Я сел и заказал чашку двойного кофе.
У наших встреч не было особой цели. Обычно мы просто пили кофе, часто разговаривали о погоде. Впрочем, в те дни, когда мы пили кофе в уличных кафе, погода почти всегда была жаркой и вполне неизменной. Иногда обещали небольшое похолодание, чуть чаще — горячий и сухой ветер из аравийской пустыни. Я помню, что несколько раз Джованни рассказывал мне о церковных сплетнях, а однажды долго пересказывал запутанные истории о монахах-привидениях, услышанные им где-то в сельской Умбрии. В ответ я рассказывал ему что-то об университете, о книгах, которые тогда читал. Готические окна выходящей во двор церкви раскалывали время своими узкими силуэтами, тень кипарисов прикрывала и как-то обустраивала прохладу дворика, двухэтажный дом из белого камня, огибавший его, защищал от шума толпы у башни Давида и криков арабского базара у Яффских ворот, а часы на маленькой башенке на крыше дома возвращали расколотое и уже почти изгнанное, вполне бесплотное время. Но на этот раз поговорить нам не дали.
У входа во дворик появился Андрей, работавший тогда, как и я, в университете; он нас не заметит, подумал я; но, вопреки моим надеждам, он неумолимо приближался к нам, подплывал неизбежным темным пятном, расплывающимся на фоне белых, мерцающих в полуденном свете, иерусалимских стен. Он заметил меня и сразу же сел рядом с нами. «К вам можно присоединиться?» — спросил он, уже отодвинув стул; и официантка принесла ему меню.
— Знакомьтесь, — сказал я. — Джованни — Андрей.
— Piacere[46], — сказал Андрей с сильным русским акцентом и сразу же перешел на английский, впрочем, чуть менее скверный. — И о чем же вы столь увлеченно говорили?
— О теологии, — сказал я, — у нас был теологический спор об оправдании сущего в христианстве и иудаизме. Как сказали бы в добрые старые времена, о смысле и назначении мироздания.
Джованни удивленно посмотрел на меня. Подул ветер, и кипарис, у которого стоял наш столик, чуть слышно зашелестел. Андрей явно заинтересовался.
— Но разве в христианстве падший мир вообще может быть оправдан? Я не говорю об оправдании истории, про это мы все читали и много что знаем, а об оправдании именно мира. Не искуплении, а именно оправдании, — добавил он, подчеркивая свою мысль.
Согласно католической традиции, — сказал Джованни с видимой неохотой, — все оправдано уже тем, что создано Богом и существует в Боге. Разумеется, не в том смысле что, Deus sive natura[47]; однако мы говорим, что природа все же существует не вне Бога. Это может означать, что она как бы часть Бога, и тогда мы говорим о панэнтеизме; в этом случае, мы можем, как Дунс Скот, говорить о единосущностности предикации бытия, о том, что, когда мы говорим «Бог существует» и «мир существует», мы пользуемся глаголом «существует» в одном и том же смысле.
— А если нет? — спросил Андрей.
— Если нет, — продолжил Джованни, — то тогда мы все равно можем утверждать, что бытие Бога объемлет бытие мира. В этом случае мы можем сказать, что Бог присутствует, просто присутствует в природе, и поэтому он всегда с нами. Но я лично склоняюсь к первому.
— То есть он есть все, — объяснил Андрей, — включая эту кучу мусора, которая гниет здесь уже третий день, включая трупы дохлых собак, которые разбросаны где-нибудь в Хевроне, включая отрезанные головы и, если хотите, газовые камеры. Я не об идее говорю, а о самой субстанции. Или где-то вы все-таки проводите границу вашей предикации бытия?
— Нет, — сказал Джованни, опуская голову и отхлебывая кофе. — Все Corpus Domini nostri[48].
Подошла официантка, спросила, не хотим ли мы еще чего-нибудь. Мы отказались. Как обычно, Андрей отметил восточную навязчивость наших официантов.
— А как же человек? — спросил он Джованни.
— Человек? — Джованни снова отхлебнул холодного кофе. — Вы спрашиваете о нем потому, что вам кажется, что то, что я сейчас говорил, несовместимо с нашими взглядами на грехопадение. Вы даже могли бы сказать, что это противоречие так глубоко, что в определенном смысле его можно было бы классифицировать как contraditio in adjecto[49].
Я посмотрел на небо; уже осень, а небо было все еще голубое, даже чуть белесое, как в июле. И все же уже чувствовался слабый ветер.
— Но вы забываете, — продолжил Джованни, — что мы также верим в то, что человек был создан по образу и подобию, и что, грубо говоря, первородный грех уже искуплен Спасителем. Более того, для тех из нас, кто, как я, следуют в своих взглядах Дунсу Скоту, а не святому Фоме Аквинскому, которого обычно считают наиболее авторитетным теологом Церкви, искупление этого греха было неизбежно; согласно Скоту, тот факт, что Слово стало плотью, не является следствием грехопадения, имеющим целью его искупить, как думают некоторые теологи, но, совсем наоборот, является целью сотворения мира и, таким образом, как акт божественной воли, существующий в вечности, предшествует грехопадению.
— Понятно, — сказал Андрей, — что же может быть проще и логичнее? Но, заметьте, что вы ушли от моего вопроса. И это о многом говорит.
— Нет. Вы не правы. Я просто не успел до него добраться, — ответил Джованни, — в знаменитой второй главе «Послания к галатам» Святой Павел пишет, что не он живет, но Христос живет в нем, и он живет во плоти верою в Сына Божьего, который любит его и отдал себя ради него. А создатель нашего ордена Святой Игнатий писал, что человек создан, чтобы вмещать в себя божественное присутствие, как обрамление вмещает в себя драгоценный камень. Faciens me templum, cum creatus sim ad similitudinem et imaginem. Это присутствие всегда с нами, даже когда мы не чувствуем его, хотя и существуют разночтения в отношении того, отсечен ли от Бога в своей душе тот, кто лишился благодати в результате совершения смертного греха.
— Замечательный, оказывается, в нас обитает жилец, — сказал Андрей, — о котором мы ничего не знаем и от которого слова участия не дождешься, хоть тебе будут голову заживо отпиливать. Только место занимает.
— Вы зря иронизируете, — Джованни пододвинул кресло поближе к столу, — то, что мы не ценим, когда он с нами, еще не значит, что нам не будет больно, когда его с нами не будет. Более того, Святой Фома считает, что лишенность Бога и ощущение того, что это потеря навсегда, — это и есть корень адских мук. Человеческая душа создана для того, чтобы быть с Богом, и поэтому такая потеря страшнее потери ноги или руки, страшнее любой боли, страшнее сковородок и котлов со смолой, которые так часто рисуют. Фома называет это poena damni[50], боль утраты. Утраты навсегда; утраты того, без чего ничего нет.
— И все равно я вас не понимаю, — я чувствовал, что Андрей начинает злиться, — у вас получается, что чем сильнее человек любит вашего Бога, чем сильнее его душа была привязана к Богу, тем хуже будет ему на том свете, тем сильнее его будет мучить ваша poena damni.
— Я не думаю, что подобный вывод следует; логической связи, по крайней мере, я тут не вижу. И, кроме того, вы забываете про возможность спасения, — Андрей мрачно посмотрел на Джованни. Ну и кто же из нас, — сказал он, — по-вашему, безгрешен? Или вы собираетесь, как египтяне, взвешивать добрые и злые дела?
- Несколько недель из жизни одинокого человека Вадима Быкова - Михаил Лифшиц - Современная проза
- Манускрипт, найденный в Акко - Пауло Коэльо - Современная проза
- Камень на шее. Мой золотой Иерусалим - Маргарет Дрэббл - Современная проза
- Мой золотой Иерусалим - Маргарет Дрэббл - Современная проза
- Маленькая девочка - Лара Шапиро - Современная проза
- Как я съел асфальт - Алексей Швецов - Современная проза
- Падение путеводной звезды - Всеволод Бобровский - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки - Цигельман Яков - Современная проза
- Небо повсюду - Дженди Нельсон - Современная проза