Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если всходила луна, то и её луч попадал в компанию детей.
В этой яме, стиснутой полугнилыми стенами, накрытой тяжёлым, низким потолком, всегда чувствовался недостаток воздуха, света, но в ней было весело и каждый вечер рождалось много хороших чувств и наивных, юных мыслей.
Иногда при чаепитии присутствовал Перфишка. Обыкновенно он помещался в тёмном углу комнаты на подмостках около коренастой, осевшей в землю печи или влезал на печь, свешивал оттуда голову, и в сумраке блестели его белые, мелкие зубы. Дочь подавала ему большую кружку чаю, сахар и хлеб; он, посмеиваясь, говорил:
— Покорнейше благодарю, Марья Перфильевна. Чувствительно растрясён!
Иногда он со вздохом зависти восклицал:
— А хорошо вы живёте, ребята, чтоб вас дождём размочило! Совсем как люди.
И потом, улыбаясь и вздыхая, рассказывал:
— Житьё-то? Всё улучшается! Всё приятнее жить человеку год от года. Я в ваши года, бывало, только со шпандырем беседы вёл. Начнёт это он меня по спине гладить, а я от удовольствия вою что есть мочи. Перестанет он — спина обидится, надуется и ноет, по милом друге тоскует. Ну, он долго себя ждать не заставлял, — чувствительный был шпандырь! Только всего и удовольствия видел я, ей-богу! Вот вы теперь вырастете большие и будете всё это вспоминать, — разговоры, случаи разные и всю вашу приятную жизнь. А я вот вырос — сорок шестой год мне, — а вспомнить нечего! Ни искры! Совсем нечего вспомнить. Вроде как бы слеп и глух был я в ваши годы. Только и помню, что во рту у меня всегда зубы щёлкали с голоду да холоду, на роже синяки росли, — а уж как у меня кости, уши, волосы целы остались — этого я не могу понять. Не били меня, милого, только печкой, а об печку — сколько угодно! Н-да, старались, учили, как верёвочку сучили… А хоть меня и били, и кожу с меня лупили, и кровь сосали, и на пол бросали — русский человек живуч! Хоть толки его в ступе — он всё на своё место вступит! Ха-ароший, крепкий человек… Вот я: меня и мололи, и в щепы кололи, а я живу себе кукушкой, порхаю по трактирам, доволен всем миром! Бог меня любит… Раз взглянул на меня, засмеялся, ах, говорит, — такой-сякой! И махнул на меня рукой…
Молодёжь, слушая складные речи сапожника, смеялась. И Илья смеялся, но, в то же время, речи Перфишки будили в нём всегда одну и ту же навязчивую мысль. Однажды он с недоверчивой усмешкой спросил сапожника:
— Будто ты ничего и не хочешь?
— Кто говорит? Мне, примерно, всегда выпить хочется…
— Нет, ты правду скажи: ведь хочется чего-нибудь? — настойчиво спросил Илья.
— Вправду? Н-ну, тогда… гармонию бы!.. Ха-аро-шую бы гармонию желал я иметь… Целковых эдак в двадцать… пять! С-с-с!
Он тихо засмеялся, но тотчас же умолк, что-то сообразил и уже с полным убеждением сказал Илье:
— Нет, брат, и гармония тоже ни к чему мне… Во-первых — дорогую я обязательно пропью! Во-вторых — а вдруг она объявит себя хуже моей? Ведь теперь у меня какая гармония? Ей нет цены! В ней — душа моя квартирует! У меня гармония редкостная, — она, может, одна такая-то и живёт на свете… Гармония — как жена… У меня вот жена тоже была — ангел, а не человек! И ежели мне теперь жениться, — как можно? Другую такую, как была, — не найдёшь… К новой-то жене — обязательно старую мерку прикинешь, а она окажется у́же… и будет оттого и мне и ей хуже!.. Эх, брат, не то ведь хорошо, что хорошо, а то — что любо!
С похвалами сапожника своей гармонии Илья соглашался. Перфишкин инструмент своей звучностью у всех вызывал единодушное удивление. Но Илья не мог поверить тому, что у сапожника нет никаких желаний. Пред Лунёвым вставал определённый вопрос: неужели, всю жизнь живя в грязи, гуляя в отрепьях, пьянствуя и умея играть на гармонии, можно не желать ничего лучшего? Эта мысль позволяла ему относиться к Перфишке как к блаженненькому, но в то же время он всегда с интересом и недоверием присматривался к беспечному человеку и чувствовал, что сапожник по душе своей лучше всех людей в этом доме, — хотя он пьяница никчемный…
Иногда молодёжь подходила к тем огромным и глубоким вопросам, которые, раскрываясь пред человеком, как бездонные пропасти, властно влекут его пытливый ум и сердце в свою таинственную тьму. Эти вопросы возбуждал Яков. У него образовалась странная привычка: он стал ко всему прижиматься, точно чувствовал себя нетвёрдым на ногах. Сидя, он или опирался плечом на ближайший предмет, или крепко клал на него руку. Идя по улице быстрым, но неровным шагом, он зачем-то дотрогивался рукою до тумб, точно считал их, или тыкал ею в заборы, как бы пробуя их устойчивость. За чаем у Маши он сидел под окном, прижимаясь спиною к стене, и длинные пальцы его рук всегда цеплялись за стул или за край стола. Склонив набок большую голову, покрытую гладкими и мягкими волосами цвета сырого мочала, он поглядывал на собеседников, и голубые глаза на его бледном лице то прищуривались, то широко открывались. По прежнему он любил рассказывать свои сны и никогда не мог изложить содержание прочитанной им книжки, не прибавив от себя чего-то странного. Илья уличал его в этом, но Яков не смущался и просто говорил:
— Так, как я рассказывал, — лучше. Ведь это только священное писание нельзя толковать, как хочется, а простые книжки — можно! Людьми писано, и я — человек. Я могу поправить, если не нравится мне… Нет, ты мне вот что скажи: когда ты спишь — где душа?
— А я почему знаю? — отвечал Илья, не любивший таких вопросов, — они вызывали в нём какую-то неприятную смуту.
— Я думаю, это верно, что она улетает, — объявил Яков.
— Конечно, улетает, — с уверенностью говорила Маша.
— А ты почему знаешь? — строго спрашивал Илья.
— Так…
— Улетает, — задумчиво улыбаясь, говорил Яков. — Ей тоже отдохнуть надо… Оттого и — сны…
Не зная, что сказать на это, Илья молчал, хотя всегда чувствовал в себе сильное желание возражать товарищу. И все молчали некоторое время, иногда несколько минут. В тёмной яме становилось как будто ещё темнее. Коптила лампа, пахло углями из самовара, долетал глухой, странный шум: гудел и выл трактир, там, наверху. И снова рвался тихий голос Якова:
— Шумят люди… работают и всё такое. Говорится — живут. Потом — хлоп! Человек умер… Что это значит? Ты, Илья, как думаешь, а?
— Ничего не значит… Пришла старость, надо умирать…
— Умирают и молодые и дети… Умирают здоровые.
— Значит, не здоровы, коли умирают…
— А зачем живут все?
— Повёз! — насмешливо восклицал Илья. — Затем и живут, чтобы жить. Работают, добиваются удачи. Всякий хочет хорошо жить, ищет случая в люди выйти. Все ищут случаев таких, чтобы разбогатеть да жить чисто…
— Так это — бедные. А богатые? У них всё есть… Им чего искать?
— Ну, голова! Богатые! Коли их не будет — на кого бедным работать?
Яков подумал и спросил:
— Значит, все для работы живут, по-твоему?
— Ну да… Не совсем — все… Одни — работают, а другие просто так. Они уж наработали, накопили денег… и живут.
— А зачем?
— Да — чёрт! Хочется им, или — нет? Ведь тебе жить хочется? — кричал Илья, сердясь на товарища. Но ему было бы трудно ответить, почему он сердится: потому ли, что Яков спрашивает о таких вещах, или потому, что он плохо спрашивает?
— Ты зачем живёшь, — ну? — кричал он товарищу.
— Вот я и не знаю! — покорно говорил Яков. — Я бы и умер… Страшно… а всё-таки — любопытно…
И вдруг он начинал говорить голосом ласковым и упрекающим:
— Ты сердишься, а — напрасно. Ты подумай: люди живут для работы, а работа для них… а они? Выходит — колесо… Вертится, вертится, а всё на одном месте. И непонятно, — зачем? И где бог? Ведь вот она, ось-то, — бог! Сказано им Адаму и Еве: плодитесь, множьтесь и населяйте землю, — а зачем?
И, наклоняясь к товарищу, Яков таинственным шёпотом, с испугом в голубых глазах сказал:
— Знаешь что? Было и это сказано, сказано было — зачем? А кто-нибудь ограбил бога, — украл и спрятал объяснение-то… И это сатана! Кто другой? Сатана! Оттого никто и не знает — зачем?
Илья слушал бессвязную речь товарища, чувствовал, что она захватывает его, и молчал.
А Яков говорил всё торопливее, тише, глаза у него выкатывались, на бледном лице дрожал страх, и ничего нельзя было понять в его словах.
— Чего бог от тебя хочет — знаешь? Ага?! — вдруг выделялось из потока произносимых им слов торжествующее восклицание. И снова из его уст сыпались бессвязные слова. Маша смотрела на своего друга и покровителя, удивлённо раскрыв рот. Илья сердито хмурил брови. Ему было обидно не понимать. Он считал себя умнее Якова, но Яков поражал его своей удивительной памятью и уменьем говорить о разных премудростях. Уставши слушать и молчать, чувствуя, что у него в голове вырос тяжёлый туман, он, наконец, сердито прерывал оратора:
— Ну те к чёрту! Зачитался ты, сам ничего не понимаешь…
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Письма, телеграммы, надписи 1889-1906 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 3. Рассказы 1896-1899 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Ошибка - Максим Горький - Русская классическая проза
- Катерину пропили - Павел Заякин-Уральский - Русская классическая проза
- Трясина - Павел Заякин-Уральский - Русская классическая проза
- Хан и его сын - Максим Горький - Русская классическая проза
- Дело с застёжками - Максим Горький - Русская классическая проза
- Товарищи - Максим Горький - Русская классическая проза