Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Умная женщина была маменька, Арина Петровна, — фантазирует Порфирий Владимирыч, — умела и спросить, да и приласкать умела — оттого и служили ей все с удовольствием! Илья, Вавила, Филипп — все у нее в школе воспитывались! русский мужичок умный! а коли ежели с него за дело спрашивают, он не только претензии на это не имеет, а даже благодарен! Ты спрашивать спрашивай, да только знай, за что спрашивать! А вот ежели «подай то, неведомо что, да ступай туда, неведомо куда!» — ну, за это мужичок спасибо не скажет! Ах, умеючи, да и как еще умеючи надо с русским мужичком обойтись!
Всем хороша была Арина Петровна, однако и за ней грешки водились! Ой, много было за покойницей блох! так много, так много!
Не успел Иудушка помянуть об Арине Петровне, а она уж и тут как тут; словно чует ее сердце, что она ответ должна дать: сама к милому сыну из могилы явилась.
— Не знаю, мой друг, не знаю, чем я перед тобой провинилась! — как-то уныло говорит она, — кажется, я…
— Те-те-те, голубушка! лучше уж не грешите! — без церемонии обличает ее Иудушка, — коли на то пошло, так я все перед вами сейчас выложу! Почему вы, например, тетеньку Варвару Михайловну в ту пору не остановили?
— Как же ее останавливать! она и сама в полных летах была, сама имела право распоряжаться собою!
— Ну, нет-с, позвольте-с! Муж-то какой у нее был? Старенький да пьяненький — ну, самый, самый, значит… бесплодный! А между тем у ней четверо детей проявилось… откуда, спрашиваю я вас, эти дети взялись?
— Что это, друг мой, как ты странно говоришь! как будто бы я в этом причинна!
— Причинны не причинны, а все-таки повлиять могли! Смешком бы да шуточкой, «голубушка» да «душенька», да то бы да се — смотришь, она бы и посовестилась! А вы все напротив! На дыбы да с кондачка! Варька да Варька, да подлая да бесстыдная! чуть не со всей округой ее перевенчали! вот, она и того… и она тоже на дыбы встала! Жаль! Горюшкино-то наше бы теперь было.
— Далось тебе это Горюшкино! — говорит Арина Петровна, очевидно, становясь в тупик перед обвинением сына.
— Мне что Горюшкино! Мне, пожалуй, и ничего не надо! Было бы на свечку да на маслице — вот я и доволен! А вообще, по справедливости… Да, маменька, и рад бы смолчать, а не сказать не могу: большой грех на вашей душе лежит, очень, очень большой!
Арина Петровна уже ничего не отвечает, а только руками разводит, не то подавленная, не то недоумевающая.
— Ведь Горюшкино, это — какое именье! — продолжает фантазировать Порфирий Владимирыч, — арбузы там какие в парниках выхаживали… диковинные! по пуду да по полтора арбуз, а меньше тридцати фунтов и не видывали! Сам папенька-покойник говаривал: дыни — головлевские; арбузы — горюшкинские! А папенька был знаток. Любил, покойник, покушать и толк знал! Да, голубушка, согрешили вы в ту пору, не потрафили! Ах, как в этих делах осторожно следует поступать! ну, так осторожно! так осторожно! А вы… Нет, нет, нет! и люди за это вас не похвалят, да и бог спасибо не скажет!
Порфирий Владимирыч на минуту умолкает, словно любуется смущением доброго друга маменьки.
— Или бы вот, например, другое дело, — продолжает он, — зачем вы для брата Степана в ту пору дом в Москве покупали?[138]
— Надо было, мой друг; надо же было и ему какой-нибудь кусок выбросить, — оправдывается Арина Петровна.
— А он взял да и промотал его! И добро бы вы его не знали: и буян-то он был, и сквернослов, и непочтительный — нет-таки. Да еще папенькину вологодскую деревеньку хотели ему отдать! А деревенька-то какая! вся в одной меже, ни соседей, ни чересполосицы, лесок хорошенький, озерцо… стоит, как облупленное яичко, Христос с ней! хорошо, что я в то время случился да воспрепятствовал… Ах, маменька, маменька, и не грех это вам!
— Да ведь сын он… пойми, все-таки сын!
— Знаю я, и даже очень хорошо понимаю! И все-таки не нужно было этого делать, не следовало! Дом-то двенадцать тысяч серебрецом заплачен — и где они? Вот тут двенадцать тысяч плакали, да Горюшкино тетеньки Варвары Михайловны, бедно-бедно, тысяч на пятнадцать оценить нужно… Ан денег-то и многонько выйдет!
— Ну, да уж что уж! за то тебя бог в другом во всем благословил!
— Я не об себе: я тружусь! Я вот с утра до вечера… и конторщика, и скотницу, и ключницу… вы думаете — мало мне это трудов стоит? Но потому-то именно я и имею право говорить, что тружусь! Кабы я не трудился, я бы не говорил… А почему так? а потому, голубушка, что всякий тогда бы сказал: ты сам шалберничаешь, так какое же ты имеешь основание за другими замечать? А вот как посидишь да покорпишь, так оно и жалконько! Ты-то трудился, а рядом, видишь, люди без труда в свое удовольствие живут! А еще другие находятся, которые потакают им.
— Так неужто же меня-то можно потаковщицей назвать?
— Никогда я этого, маменька, не говорил! и в мыслях никогда у меня не было вас потаковщицей называть! ах, маменька! маменька! грешите вы! напраслину на меня взводите! Я, кажется, кроме уважения да ласки…
— Ну, ну, полно! уж перестань! не сердись, Христа ради!
— Я, маменька, не сержусь, я только по справедливости сужу… что правда, то правда — терпеть не могу лжи! с правдой родился, с правдой жил, с правдой и умру! И всегда скажу правду, хоть, может быть, она и не для всех приятна! Правду и бог любит, да и нам велит любить. Вот хоть бы про Погорелку; всегда скажу: много, ах, как много денег вы извели на устройство ее.
— Да ведь я сама в ней жила…
Иудушка очень хорошо читает на лице маменьки слова: кровопивец ты несуразный! — но делает вид, что не замечает их.
— Нужды нет, что жила, а все-таки… Киотка-то и до сих пор в Погорелке стоит, а чья она? Лошадь, савраска — тоже; шкатулочка чайная… сам собственными глазами еще при папеньке в Головлеве ее видел! а вещичка-то хорошенькая!
— Ну, что уж!
— Нет, маменька, не говорите! оно, конечно, сразу не видно, однако как тут рубль, да в другом месте — полтина, да в третьем — четвертачок… Как посмотришь да поглядишь… Да, впрочем, позвольте, я лучше сейчас все на цифрах прикину! Цифра — святое дело; она уж не солжет!
Порфирий Владимирыч опять устремляется к столу, чтоб привести наконец в полную ясность, какие убытки ему нанесла добрый друг маменька. Он стучит на счетах, выводит на бумаге столбцы цифр — словом, готовит все, чтоб изобличить Арину Петровну. Но, к счастию для последней, колеблющаяся его мысль не может долго удержаться на одном и том же предмете. Незаметно для него самого к нему подкрадывается новый предмет стяжания и, словно каким волшебством, дает его мысли совсем иное направление. Фигура Арины Петровны, еще за минуту перед тем так живо мелькавшая у него в глазах, вдруг окунулась в омуте забвения, и следом за нею туда же исчезают и Илья-староста, и Вавила, и Филипп. Цифры смешались…
Давно уж собирался Порфирий Владимирыч высчитать, что может принести ему полеводство, и вот теперь наступил самый удобный для этого момент. Он знает, что мужик всегда нуждается, всегда ищет занять и всегда же отдает без обмана, с лихвой. В особенности щедр мужик на наличный свой труд, который «ничего не стоит», и на этом основании всегда, при расчетах, принимается ни во что, в знак любви. Много-таки на Руси нуждающегося народа, ах, как много! Много людей, не могущих определить сегодня, что ждет их завтра, жизнь или смерть, много таких, которые куда бы ни обратили тоскливые взоры — везде видят только безнадежную пустоту, везде слышат только одно слово: отдай! отдай! И вот, вокруг этих-то безнадежных людей, около этой-то перекатной голи, на которой испокон веков воочию разыгрывается фокус неистощимой мужицкой спины, стелет Иудушка свою бесконечную паутину, по временам переходя в какую-то неистовую фантастическую оргию.
На дворе апрель, и мужику, по обыкновению, нечего есть. «Проелись, голубчики! зиму-то пропраздновали, а к весне и животы подвело!» — рассуждал Порфирий Владимирыч сам с собою, а он, как нарочно, только-только все счеты по прошлогоднему полеводству в ясность привел. В феврале были обмолочены последние скирды хлеба, в марте зерно лежало ссыпанное в закрома, а на днях вся наличность уже разнесена по книгам в соответствующие графы. Иудушка стоит у окна и поджидает. Вот вдали, на мосту, показался в тележонке мужик Фока. На повертке в Головлево он как-то торопливо задергал вожжами и, за неимением кнута, пугнул рукой лошадь, еле передвигающую ноги.
— Сюда! — шепчет Иудушка, — ишь у него лошадь-то! как только жива! А покормить ее с месяц, другой — ничего животок будет! Рубликов двадцать пять, а не то и все тридцать отдать за нее.
И он следит за Фокиной лошадью, словно в книгах судеб давным-давно уже записано, что рано или поздно, а не миновать-таки ей головлевских конюшен.
Между тем Фока подъехал к людской избе, привязал к изгороди лошадь, подкинул ей охапку сенной трухи и через минуту уже переминается с ноги на ногу в девичьей, где Порфирий Владимирыч имеет обыкновение принимать подобных просителей.
- История одного города. Господа Головлевы. Сказки - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 15. Книга 1. Современная идиллия - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Пошехонская старина - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Последний суд - Вадим Шефнер - Русская классическая проза
- Илимская Атлантида. Собрание сочинений - Михаил Константинович Зарубин - Биографии и Мемуары / Классическая проза / Русская классическая проза
- Петровна и Сережа - Александр Найденов - Русская классическая проза
- Рыбалка - Марина Петровна Крумина - Русская классическая проза
- Ковчег-Питер - Вадим Шамшурин - Русская классическая проза
- Ученица начального училища - Николай Лейкин - Русская классическая проза