Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Днем, когда Хендрикье не было, комната Рембрандта, хотя в ней хватало и места и света, казалась такой же суровой, как монашеская келья. Но с приходом ее господин Схюман, которого Хендрикье совершенно покорила, приносил добавочную лампу, «чтобы мужу и жене было весело вдвоем», и художник начинал замечать все: яркое дешевое покрывало на постели, вытертые до блеска старинные табуреты и кресла, мягкие летние тени деревьев на Кальверстрат, на фоне которых даже оконные рамы казались тоньше. В такие дни Хендрикье была Рембрандту такой близкой, какой не была уже долгие месяцы, хотя ее красота и желание казались ему столь же необъяснимыми и поразительными, как его собственное существование на три флорина в день.
Что происходило с ним и с нею? В самом ли деле Хендрикье изменилась, или теперь, когда Рембрандт не видел ее по нескольку дней, он глядел на нее новыми глазами? Как бы то ни было, господин Схюман очень быстро понял, что после того как он принес им вторую лампу, ему не следует возвращаться, стучать в дверь и предлагать им сойти вниз и выпить с ним по бокалу вина — это будет неделикатно. Вино, молоко и мед текли в них и между ними: то ли от страсти, то ли от избытка бессильной нежности они бросались друг другу в объятия, как только добрый хозяин оставлял их одних.
Проводив Хендрикье к Пинеро и вернувшись назад, Рембрандт не думал о ней, пока раздевался, и не протягивал к ней руку во сне — он не видел снов, и ночь приносила ему только глубокое забвение, наглухо отгораживавшее его от мира.
Пробуждаясь от этого забвения и лежа на спине в мягком молчании летнего утра, он должен был каждый раз объяснять себе, где он находится и почему его раскрывшиеся глаза видят именно этот потолок, покрытый пятнами и нуждающийся в ремонте. В эти минуты больше, чем в любое другое время суток, он был близок к прежнему миру, к миру, в котором он жил раньше. Как выглядит теперь изнутри большой особняк на Бреестрат, где занавеси постоянно задернуты, а со стен сняты украшавшие их сокровища? Как он не догадался унести свои гравировальные доски, прежде чем дом запечатают? Каково теперь Титусу — не попрекают ли его приятели позором отца? А маленькая Корнелия? Узнает ли она его при встрече или отшатнется от страшного незнакомца?
Затем, по мере того как автопортрет выступал из утренней полутьмы, эти мысли рассеивались, словно туман на солнце. Рембрандт вставал с постели и босой, полуголый шел к мольберту посмотреть, не утратило ли свою силу то, что он сделал вчера и что подсохло за ночь. И если обнаруживался какой-нибудь промах, художник тут же принимался его исправлять, даже не промыв слипающихся глаз и не прополоскав рот после сна.
Хотя, начиная день, Рембрандт никогда не знал, кто придет к нему — Хендрикье или Титус: когда Корнелия слишком капризничала, мать не решалась оставлять ее на попечении мальчика, он каким-то шестым чувством угадывал, как пройдет вечер — будет ли время нескончаемо тянуться из-за чувства отцовского долга или мгновенно пролетит благодаря любви. Однако как-то раз, в середине июля, этот инстинкт обманул его: он был уверен, что вечером к нему придет Хендрикье. Но вместо Хендрикье пришел Титус и пришел позже, чем обычно: часы уже пробили девять, и нетерпение Рембрандта достигло предела.
На мальчике был плащ — довольно странный наряд в такую погоду. Усталый вид Титуса доказывал, что он нес в правой руке что-то тяжелое и плащ надел для того, чтобы скрыть свою ношу.
— Прости, что я так поздно, отец, — начал он, все еще запыхавшись, — но я принес тебе нечто вроде подарка. Мне пришлось дожидаться темноты, чтобы взять его. Корнелия немножко раскапризничалась, но Хендрикье просила передать, что завтра обязательно будет. И еще она велела тебе кланяться.
— Ну, что же ты мне принес? — проворчал художник, потому что неожиданно взволновался и почувствовал нежность к сыну.
— Сейчас покажу, а пока что закрой глаза: сюрприз так сюрприз. Я все разложу на кровати.
Подделываясь под веселую таинственность мальчика, Рембрандт закрыл глаза, отошел в угол и стоял там, как играющий в прятки ребенок, пока не услышал за спиной молодой голос:
— Ну вот! Все готово.
Художник повернулся и взглянул на постель. В слабом свете лампы поблескивало десять медных досок, красиво разложенных на дешевом покрывале. Сердце Рембрандта бешено заколотилось: доски были не новые, а уже изъеденные кислотой. Его доски! «Христос, проповедующий хромым и слепым», «Молящийся Давид», «Моление в саду Гефсиманском», «Добрый самарянин», два пейзажа — самые лучшие, портрет Саскии, «Бегство в Египет» и большое, тщательно разработанное «Снятие со креста» — все они лежали здесь, и это было совершенно невероятно: ведь власти распорядились оставить эти доски, равно как семьдесят с лишним картин, в темной могиле дома на Бреестрат, отныне запретного для художника. Это было все равно что воскрешение из мертвых.
— Боже мой, как они к тебе попали? — спросил Рембрандт дрожащим голосом. — Кто выручил их оттуда? Брейнинг? Тюльп?
— Я сам.
— Ты?
Мальчик, уже без плаща, жалкий и беззащитный в своей поношенной рубашке и слишком узких штанах, с торжествующим, хоть и усталым лицом стоял у двери, прижавшись головой к облупленной стене.
— Ты пошел в ратушу и получил разрешение?
— Нет, это было бы бесполезно. Я просто забрался в дом и взял их. Да, да, именно так: я влез туда и украл их.
— Что? Влез? Украл?
— Да. Я взломал защелку на кухонном окне и влез в него. Зажечь свечу я не рискнул, но было не очень темно, и я сумел добраться до мастерской; ну а уж попав в нее, я без труда нашел стол, взял все, что мне попалось под руку, и вышел тем же путем, каким вошел. Надеюсь, это нужные доски — те, которые ты хотел бы сохранить…
С минуту Рембрандт молчал, уставившись на доски: да, именно эти ему всего нужнее, и сам бог, если бог когда-нибудь кому-либо помогал, двигал рукой мальчика, возвратившего отцу почти все, о чем тот скорбел. А затем он подумал об этих поисках на ощупь, о хрупком беззащитном мальчике, рисковавшем угодить в лапы городской стражи и все же не побоявшемся взломать замок и скользнуть в окно, о полуребенке, вслепую бредущем по пустому, жуткому дому, где на каждом шагу, раня его еще не очерствевшее сердце, в нем оживали воспоминания о прежнем счастье.
— Ты хороший мальчик, Титус, очень хороший, — сказал он сдавленным голосом. — Когда я думаю, как ты рисковал — стража лишь чудом не схватила тебя, когда я думаю, что ты, должно быть, чувствовал, бродя там в одиночестве…
Но он не закончил — слова, которые он обязан был и хотел сказать: «Я бы уж лучше обошелся без гравюр», так и не слетели с его уст.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Фридрих Ницше в зеркале его творчества - Лу Андреас-Саломе - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Черные сказки железного века - Александр Дмитриевич Мельник - Биографии и Мемуары / Спорт
- Черные сказки железного века - Мельник Александр Дмитриевич - Биографии и Мемуары
- Чудо среди развалин - Вирсавия Мельник - Биографии и Мемуары / Историческая проза / Прочая религиозная литература
- Рембрандт - Поль Декарг - Биографии и Мемуары
- Власть Путина. Зачем Европе Россия? - Хуберт Зайпель - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Политика / Публицистика
- Свидетельство. Воспоминания Дмитрия Шостаковича - Соломон Волков - Биографии и Мемуары
- Девушка с девятью париками - Софи ван дер Стап - Биографии и Мемуары
- Присоединились к большинству… Устные рассказы Леонида Хаита, занесённые на бумагу - Леонид Хаит - Биографии и Мемуары