Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иудушка слегка воздел руками и потрепетал губами в знак умной молитвы. Но это не мешало ему искоса взглядывать на Улитушку и исподтишка подмечать язвительные мелькания, которыми подергивалось все лицо ее.
— Ты что? сказать что-нибудь хочешь? — спросил он ее.
— Ничего я. Известно, мол, будет благодарить, коли благодетелев своих отыщет.
— Ах ты, дурная, дурная! да разве мы без билета туда отдадим! А ты билетец возьми! По билетцу-то мы его и сами живо отыщем. Вот выхолят, выкормят, уму-разуму научат, а мы с билетцем тут как тут: пожалуйте Володьку нашего назад! С билетом-то мы его со дна морского выудим… так ли я говорю?
Но Улитушка уже ничего не ответила на вопрос; она нервно переминалась с ноги на ногу, и язвительные мелькания в лице ее выступали все резче и резче. Наконец Порфирий Владимирыч не выдержал.
— Язва ты, язва! — сказал он, — ничего-то доброго у тебя на уме нет — все бы тебе уколоть да уязвить! Дьявол в тебе, черт… тьфу! тьфу! тьфу! Ну, так так-то. Завтра чуть свет возьмешь ты Володьку, да потихоньку, чтобы Евпраксеюшка не слыхала, и отправляйтесь в Москву. Воспитательный-то знаешь?
— Важивала, — одно слово ответила Улитушка, как бы намекая на что-то в прошлом.
— А важивала, так тебе и книги в руки. Стало быть, и входы и выходы — все должно быть тебе известно. Помести же его, да начальников хорошенько попроси — вот так!
Он встал и поклонился, прикоснувшись рукой до земли.
— Чтоб ему хорошо там было! не как-нибудь, а настоящим бы манером! Да билетец-то выправь, не забудь! По билету мы его после везде отыщем! А на расходы я тебе две двадцатипятирублевых отпущу. Знаю ведь я, знаю! И там подсунуть придется, и в другом месте барашка в бумажке подарить… Ахти, грехи наши, грехи! Все мы люди, все человеки, все сладенького хотим! Вот и Володька мой! Кажется, велик ли, и весь-то с ноготок, а поди сколько уж денег стоит!
На другой день после этого разговора, покуда молодая мать металась еще в жару да в бреду, Володьку снарядили и тихим манером увезли в Москву. Так что недели через две, когда Евпраксеюшка уж успела «отлежаться», то никаких следов от Володьки и сопряженного с ним представления о прелюбодеянии не было и в помине.
Такова была история исчезновения Володьки. В то время Евпраксеюшка отнеслась к этому факту как-то тупо. Порфирий Владимирыч ограничился тем, что объявил ей об отдаче новорожденного в добрые руки, а чтобы утешить, подарил ей новый шалевой платок.
Затем все опять заплыло и пошло по-старому. Евпраксеюшка даже рьянее прежнего окунулась в тину хозяйственных мелочей, словно хотела на них сорвать неудавшееся свое материнство. Целые дни проводила на скотном дворе, смотрела, как доили коров, считала яйца, грызлась со скотницей и птичницей — словом, «совсем собакой сделалась». А Иудушка втихомолку потирал себе руки, полный уверенности, что отныне ни один соленый огурец в его хозяйстве не пропадет задаром.
И вдруг все эти расчеты рухнули. Продолжало ли потихоньку теплиться материнское чувство в Евпраксеюшке или просто ей блажь в голову вступила, во всяком случае, воспоминание о Володьке воскресло. Воскресло в ту самую минуту, когда на Евпраксеюшку повеяло чем-то новым, свободным, вольным, когда она почувствовала, что есть иная жизнь, сложившаяся совсем иначе, нежели в стенах головлевского дома, когда в ней шевельнулся смутный запрос… Понятно, что придирка была слишком хороша, чтоб не воспользоваться ею.
— Ишь ведь, что сделал! — разжигала она себя, — робенка отнял! словно щенка в омуте утопил!
Мало-помалу мысль эта овладела ею всецело. Она уже и сама едва ли не поверила какому-то страстному желанию вновь соединиться с ребенком, и чем назойливее разгоралось это желание, тем больше и больше силы приобретала ее досада против Порфирия Владимирыча.
— По крайности, теперь хоть забава бы у меня была! Володя! Володюшка! рожоный ты мой! Где-то ты? чай, к поневнице в деревню спихнули! Ах, пропасти на вас нет, господа вы проклятые! Наделают робят, да и забросят, как щенят в яму: никто, мол, не спросит с нас! Лучше бы мне в ту пору ножом себя по горлу полыхнуть, нечем ему, охавернику, над собой надругаться давать!
Явилась ненависть, желание досадить, изгадить жизнь, извести: началась несноснейшая из всех войн — война придирок, поддразниваний, мелких уколов. Но именно только такая война и могла сломить Порфирия Владимирыча.
Однажды, за утренним чаем, Порфирий Владимирыч был очень неприятно изумлен. Обыкновенно, он в это время источал из себя целые массы словесного гноя, а Евпраксеюшка, с блюдечком чая в руке, молча внимала ему, зажав зубами сахар и от времени до времени фыркая. И вдруг, только что начал он развивать мысль (к чаю в этот день был подан теплый свежеиспеченный хлеб), что хлеб бывает разный: видимый, который мы едим и через это тело свое поддерживаем, и невидимый, духовный, который мы вкушаем и тем стяжаем себе душу, как Евпраксеюшка самым бесцеремонным образом перебила его разглагольствия.
— Сказывают, в Мазулине Палагеюшка хорошо живет! — начала она, обернувшись всем корпусом к окну и развязно покачивая ногами, сложенными одна на другую.
Иудушка слегка вздрогнул от неожиданности, но на первый раз, однако, не придал этому случаю особенного значения.
— И ежели мы долго не едим хлеба видимого, — продолжал он, — то чувствуем голод телесный; если же продолжительное время не вкушаем хлеба духовного…
— Палагеюшка, слышь, в Мазулине хорошо живет! — вновь перебила его Евпраксеюшка и на этот раз уже, очевидно, неспроста.
Порфирий Владимирыч вскинул на нее изумленные глаза, но все-таки воздержался от выговора, словно бы почуял что-то недоброе.
— А хорошо живет Палагеюшка — так и Христос с ней! — кротко молвил он в ответ.
— Ейный-то господин, — продолжала колобродить Евпраксеюшка, — никаких неприятностей ей не делает, ни работой ее не принуждает, а, между прочиим, завсе в шелковых платьях водит!
Изумление Порфирия Владимирыча росло. Речи Евпраксеюшки были до такой степени ни с чем не сообразны, что он даже сразу не нашелся, что предпринять в данном случае.
— И на всякий день у нее платья разные, — словно во сне бредила Евпраксеюшка, — на сегодня одно, на завтра другое, а в праздник особенное. И в церкву в коляске четверней ездят: сперва она, потом господин. А поп, как увидит коляску, трезвонить начинает. А потом она у себя в своей комнате сидит. Коли господину желательно с ней время провести, господина у себя принимает, а не то так с девушкой, с горничной ейной, разговаривает или бисером вяжет!
— Ну, так что ж! — очнулся наконец Порфирий Владимирыч.
— Об этом-то я и говорю, что Палагеюшкино житье очень уж хорошо!
— А твое небось худо житье? Ах-ах-ах, какая ты, однако ж… ненасытная!
Смолчи на этот раз Евпраксеюшка, Порфирий Владимирыч, конечно, разразился бы целым потоком бездельных слов, в котором бесследно потонули бы все дурацкие намеки, возмутившие правильное течение его празднословия. Но Евпраксеюшка, по-видимому, и намерения не имела замолчать.
— Что говорить! — огрызнулась она, — и мое житье нехудое! В затрапезах не хожу, и то слава те господи! В прошлом году, за два ситцевых платья по пяти рублей отдали… расшиблись!
— А шерстяное-то платье позабыла? а платок-то недавно кому купили? ах-ах-ах!
Вместо ответа Евпраксеюшка уперлась в стол рукой, в которой держала блюдечко, и метнула в сторону Иудушки косой взгляд, исполненный такого глубокого презрения, что ему с непривычки сделалось жутко.
— А ты знаешь ли, как бог за неблагодарность-то наказывает? — как-то нерешительно залепетал он, надеясь, что хоть напоминание о боге сколько-нибудь образумит неизвестно с чего взбаламутившуюся бабу. Но Евпраксеюшка не только не пронялась этим напоминанием, но тут же на первых словах оборвала его.
— Нечего! нечего зубы-то заговаривать! нечего на бога указывать! — сказала она, — не маленькая! Будет! повластвовали! потиранили! можно и поостепениться маленько!
Порфирий Владимирыч замолчал. Налитой стакан с чаем стоял перед ним почти остывший, но он даже не притрогивался к нему. Лицо его побледнело, губы слегка вздрагивали, как бы усиливаясь сложиться в усмешку, но без успеха.
— А ведь это — Улиткины штуки! это она, ехидная, натравила тебя! — наконец произнес он, сам, впрочем, не отдавая себе ясного отчета в том, что говорит.
— Какие же это штуки?
— Да вот что ты разговаривать-то со мной начала… Или Анютка-актерка… она! она научила! Некому другому, как ей! — волновался Порфирий Владимирыч. — Смотри-тка те, ни с того ни с сего вдруг шелковых платьев захотелось! Да ты знаешь ли, бесстыдница, кто в шелковых-то платьях ходит?
— Скажите, так буду знать!
- История одного города. Господа Головлевы. Сказки - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 15. Книга 1. Современная идиллия - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Пошехонская старина - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Последний суд - Вадим Шефнер - Русская классическая проза
- Илимская Атлантида. Собрание сочинений - Михаил Константинович Зарубин - Биографии и Мемуары / Классическая проза / Русская классическая проза
- Петровна и Сережа - Александр Найденов - Русская классическая проза
- Рыбалка - Марина Петровна Крумина - Русская классическая проза
- Ковчег-Питер - Вадим Шамшурин - Русская классическая проза
- Ученица начального училища - Николай Лейкин - Русская классическая проза