Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«… Не горюй, старая, все еще обойдется», – хочется бояроне прижалеть вдовицу, но зачем-то сама взгляд прочь отводит, словно у кружечного двора и вонных таможенных амбаров любопытное что отыскала. Но чего особенного разглядишь в затрапезной этой картине, окантованной в угрюмую, безрадостную раму?
Закуржавела Окладникова слободка, поседатела, как древний старик; на покатях крыш, на кровлях детинца, на шеломах угловых башен толстые снежные одеяла расстелены; вдоль репищ, по-за домами натоптаны глубокие сажные корытца, обвешанные березовыми прутьями; а в заречье, где летом поскотины, куда взгляд хватит, до самой реки Мезени, – белый мерклый саван. Надолго раскатаны эти портища, будто саму себя решила похоронить мать – сыра земля, опрокинувшись в беспробудный сон; еще день-деньской на дворе, а уже бычьи пузыри в изобках, где раскинуты ставенки, желто расцвели от лучины; иная обряжуха и большую печь растопила, и на тех оконцах будто вечерние зори плавятся…
…Ой, грустно жить на этом свете и знобко, и всяк мается свой век в обнимку со своим несчастьем, чтобы после взять с собой в могилку.
– Не носи более к нам подачи, слышь? – упрекнула Евдокия Ильинишна, густо зардевшись. Будто сама старуха насильно приневоливала воеводу брать гостинцы. – Мы не желдоки, чтобы побираться… Я поговорю с самим, замолвлю слово… Тоже не без Бога, чай.
– Пусть хоть на кормление сына спустят по дворам. Не изверг, бат. И куда бежать? Замрет с сердитой поствы поперед времен, – молила потухающим голосом Улита Егоровна, и по тому, как прятала глаза бояроня, старенькая скоро учуяла, что суровый ответ, видно, придется держать сыну. Незанапрасно же прибегал к воеводе гонец из Москвы?
…Ах ты, жадобный: родился на муки, а их не сеют, не жнут, они сами родятся. Только попусти – и короб несчастий на твою голову.
– Кто его тамотки кормить станет? Кому нужен сирота? Всяк в чужую горсть глядит, чтобы себе ухватить. Ой-ой… Из тюрьмы не спускают и к руке не припускают. Уж ты, милостивица, благодетельница наша, попроси пуще хозяина, – сронила голову Улита Егоровна, собираясь и к ногам припасть, да удержала ее бояроня.
– Будете писать в Пустозерск – и от меня здравствуйте протопопу: де, верую и почитаю истинного Бога Христа и духам нечистым не предамся.
– Ты что, Евдокея? Какие памятки слать? – всполошилась старуха, пугливо заоглядывалась. Ах ты, куриная слепота, тебе-то чего страшиться? – Мы, бабьё, и грамоте-то не обучены, такой глупый народ. А про других нам не знатье.
– Ну, будет тебе, будет… Я лишь примолвила, а тебе бы ведать про то…
И разошлись. Но Улита Егоровна, переживая от встречи, не поворотила назад в избу, но поплелась с работником Ларивоном в съезжую, где и поклонилась подьячему Потапу Иглину рублем: услуга услугу приманивает, как мед медведя.
Уж как там просила бояроня воеводу Цехановецкого, про то старухе Ванюковой невдомек; но только недельным днем вдруг явился вахтер-стрелец и отвел Улиту Егоровну в острог к сыну.
Феодор томился в студеной темничке с земляным полом. Волоковое оконце, как понарошку, было раздернуто, и в него пылило снежной мукою. Глинобитная печура уж кой день не вытоплена, но юрод был даже без обычного своего вретища, лишь кусок холщового портища прикрывал окоченелые чресла. Верижный крест будто впаялся в ребра, и цепи тяжко провисли на осклизлых кожаных оплечьях. Юрод затаился в сумерках в углу темнички, протянув на клоке соломы тощие кривые ножонки, густо обросшие светлой шерстью, и безмятежная улыбка застыла на влажном лице, наверное, покрытом изморосью. Феодор был настолько худ, что вроде бы просвечивал насквозь. Таким, изголуба-белым и прозрачным, помнила его мать лишь однажды, когда в детстве он заболел стенью и черная немочь чуть не выпила мальчишку до дна. Феодор уставился куда-то выше дверной колоды, и когда матушка вошла в распахнутые стрельцом двери, то сын навряд ли (так показалось Улите Егоровне) увидел ее. Он горько сетовал кому-то незримому упавшим горестным голосом, так не вязавшимся со счастливой улыбкой и вытаращенными по-детски глазами, горящими синим пламенем: «Острупели с головы до ног… Скоблить надо до самого сердца. Больно? Да… Надо взять самый острый нож и скоблить до зернушка, где Бог…»
– Сыночек, Минеюшко, и что они с тобою исделали, изверги? – всхлипнула Улита Егоровна, протянула дрожащие руки, силясь дотянуться до ускользающей, такой дорогой и бесплотной головы блаженного, хотя и оставался он в углу недвижным, как соляной столб. То старые коленки подвели просвирницу, шаткие больные ноги стали как ватные, ослабели от первого шага. – Благослови, батюшка – внезапно с трепетом и отчаянием прошептала старенькая и еще шагнула к сыну.
– Ну что ты, мама? – очнулся Феодор, впервые за много лет вдруг вспомнив, что пред ним мать.
– Тебе худо, сынушка?..
– Ну что ты, мама, мне весело. Сподобился и я пути Христова…
Тут ветер-морянин с оттягом ударил в старую тюремную стену, желтый сполох пробился в волоковое оконце, и стало в темничке на миг призрачно-светло.
– Заморят они тебя. Помрешь скоро. А ведь ты кровь моя…
Улита Егоровна достала из кисы тоненькую свечечку, выбила кресалом искру, достала огня; язычок зыбкого света показался ярким пламенем. Старенькая повела над головою свечечкой, рассматривая затвор с инеем в пазьях, с сугробиком снега под порогом, закопченными плахами низкого потолка, – и сразу стало на душе еще горше. Взмолилась безгласно: «Господи, да куда же Ты смотришь? Свиньи и те куда краше живут во хлевище».
Улита Егоровна забыла прежние свои слова и кинулась утешать сына:
– Не страшися, Минеюшко… Все еще обойдется. Пожучат, попугают маненько, да и погонят прочь. Поди, скажут, вон, не занимай места. Ведь не изверг же ты? не вор? не любостай? верно? Ничьей души не отнял? Проказы не насылывал? Не балабон какой, напусто ничего не обещивал, с пути Христова не сбивал, верно?
Просвирница задыхалась слабеющим сердцем, и не понять было стрельцу, подслушивающему в дверной проем, уговаривает ли она юрода иль добивается правды. А Феодор, разглядывая из своего кута гостью, нутром чуял недосказанность слов: вот сейчас мать выскажет главное, зачем явилась в темничку: де, повинися, сын, окстися этой поганой щепотью, и сами собой спадут с тебя цепи. Ну, дай слабинки, попусти душу, чтобы спастися, и нету в том никакого греха. Апостол Павел и тот изменял Христу, а ты – такой никошной и квелый, как камбала-синявка, и тебе ли нести неподъемный крест? До половины косика на гору не взнятися, падешь под колодой, аки червие извиваясь, и будешь всем на посмех…
Так Феодор проговаривал за мать; и как радостно стало юроду, когда не дождался от старенькой извратных поганых словес, с коими на земле жить тошно, а на Суде – мучительно…
– Мама, дай обниму, – попросил юрод. Он приотодвинулся, уступил места, тяжело подволакивая цепь, которой был приторочен к стене. Только сейчас заметила старенькая кованые браслеты на лодыжках и запястьях. Юрод был оплетен юзами, как хмель обвивает приречную ольху. Улита Егоровна опустилась на затлелый, осклизлый клок соломы, приобняла сына за плечи. Не монах сутулился возле, не блаженный Христа ради, коего почитает вся северная страна до самой престольной как святого, но ее несчастный, донельзя хворый, испитый черной немочью до каждого мосолика середний сын, посвятивший свою жизнь Господу. У страстотерпца костомашки были тонкие, негнучие, острые, как древесные мертвые сучья, и какие-то заплесневелые и скользкие, будто налимья брюшина… Про баню вовсе забыл человек, уж который год не знает воды, чтобы не дразнить сердце, и грязи-то, поди, наросло на сердешном с целый пуд. Так туманно подумалось матери, и она еще плотнее прислонилась к сыну. Сидеть бы так и молчать до скончания веку – какая неизбывная радость. Но в сенях кашлянул стрелец, дал понять, что отпущенный срок кончается.
– Мииеюшко, – попросила жалобно, – ты бедную мати не казни. Старая я, вовсе из ума выжила. Ино чего и не так скажу, дак ты близко к сердцу не примай. Рано ты отшатился от дому, богоданный, скоро спокинул нас, и за то не ругаю. Знать, так Богу угодно… Позвал… Но слышу, чураешься матери, все не можешь простить старые прихилки. Ну, сблудила, с кем не бывает? И апостолы Христа предавали… Любый ты мой, одна у тебя мати. Отца уж десять лет на свете нету, а как, бывало, тебя жалел, что не к тому месту пристал. И меня-то всяко выкостил: де, я просвирница и детей к церкви занапрасну пришатила, де, живут без ума, как чертополохи. Вот и не дал Бог наследников…
– Ой, мама! – оборвал юрод Улиту Егоровну. – Да самая ты счастливая бабка на всем белом свете! Иль не чуешь? Многие ли соблюли путь завещанный?.. Рождаемся мы подобием Божиим и венчаемся на царствие земное, а после идем на Голгофу крестным путем и, аки плесень, ложимся в мать – сыру землю, но душа наша возносится к Престолу Небесному. Два сына у тебя Божиих. Это ли не счастие, это ли тебе не подпорка в будущей вечной жизни?.. Радуйся, мати, се скоро грядет…
- Последняя страсть Клеопатры. Новый роман о Царице любви - Наталья Павлищева - Историческая проза
- Аракчеевский сынок - Евгений Салиас - Историческая проза
- Красная надпись на белой стене - Дан Берг - Историческая проза / Исторические приключения / Исторический детектив
- Старость Пушкина - Зинаида Шаховская - Историческая проза
- Одолень-трава - Иван Полуянов - Историческая проза
- Великий раскол - Михаил Филиппов - Историческая проза
- Великий раскол - Даниил Мордовцев - Историческая проза
- Легендарный Василий Буслаев. Первый русский крестоносец - Виктор Поротников - Историческая проза
- Копья Иерусалима - Жорж Бордонов - Историческая проза
- Марк Аврелий - Михаил Ишков - Историческая проза