Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но! —
но почитайте письма, которые «НС» продолжает печатать.
Но! —
но обратите внимание на диалог Александра Казинцева с национал-коммунистом Борисом Гидасповым.
Но! —
но просмотрите в майском номере 1990-го блок выступлений А. Проханова, К. Раша, с их сквозным — «Будущее России не Казарма, не концлагерь, не придаток олигархических империй, а целостное стабильное общество с общенародным идеалом истины, справедливости и добра»[32].
Но! —
проанализируйте полемику о сионизме между М. Агурским и В. Кожиновым; конечно, представить себе, чтобы раньше журнал открыл свои «страницы израильтянину, — невозможно, однако как узнаваемо двусмыслен В. Кожинов и как это скучно…
Скучно нам, но не скучно читателю, взращенному «НС». Он привык к определенной диете, и журналу, даже если бы он этого не захотел, придется иной раз возвращаться к теме заговора, подкармливать взращенного им питомца социалистической пищей, играть с ним и провоцировать его.
У великого физиолога А. А. Ухтомского есть теория «заслуженного собеседника», согласно которой каждый человек видит во встречном не то, что тот есть на самом деле, а то, что он заслужил в нем увидеть всей своей жизнью. И в таком смысле каждая наша встреча есть суд над нами, над нашим строем мысли и над строем нашей жизни.
Почему-то в последнее время, пролистывая внешне помолодевший и похорошевший «НС», об этой теории вспоминаешь все чаще.
1990«Ты один мне надежда и опора…»
(Русское слово и национализм)
Что противопоставить национализму? Вопрос, который несколько лет назад мог показаться забавой праздного ума, ныне обрел драматическую весомость. Потому что ответ, который проще всего предложить и который образуется методом механического подсоединение приставки «интер» при сохранении того же корня, — благообразен ровно настолько, насколько может быть благообразным идеал вавилонской башни. Тот, кто хорошо помнит библейский сюжет о вавилонском строительстве — этом своеобразном Интернационале древнего мира — знает, что любое совместное сооружение общечеловеческого Вавилона как раз и приводит к разделению языков, раздроблению единого человечества. Другое дело, что мало кто помнит об этом.
Но хотя бы ближнюю-то свою историю мы помнить должны! В рассказе Владимира Тендрякова «Охота» («Знамя», 1988, № 9), посвященном эпохе, о которой в последнее время почему-то приходится вспоминать все чаще, — послевоенному ужасу шовинизма и антисемитизма 1948–1953 годов, — есть поразительная по точности деталь. Повествователь, студент Литинститута Тенков, пытается понять, что же происходит с Отечеством, и вспоминает: в детстве над его кроватью висел плакат: «Три человека, объятые красным знаменем, шагают плечо в плечо»: негр, китаец и европеец. «Любили далеких негров и испанцев, пренебрегали соседом, а чаще кипуче его ненавидели»…
То-то и оно, что противоположности сходятся. Черносотенный шовинизм конца «сороковых — роковых» лишь по видимости противостоит довоенному уничтожению всего национального; по сути же — место одной ненависти заняла другая, а от смены объектов ненависть не меняется. Нам, забывчивым, в самом конце 1980-х об этом напомнил не только тендряковский рассказ, но целый ряд других публикаций[33].
И тут необходимо обратить внимание на еще одно звено в роковой цепи причин и следствий: те же годы стали пиком борьбы с интеллигенцией, причем не только «инородной». Кто же сейчас не знает, когда, будет принято постановление о «Ленинграде» и «Звезде», когда совершалось глумление над русскими классиками Ахматовой и Зощенко, когда наносился удар по нашей музыкальной культуре, когда был разгромлен филфак Ленинградского университета, самый цвет отечественной гуманитарии, дорогие сердцу каждого филолога имена: фольклорист Марк Азлдовский, литературоведы Григорий Гуковский и Борис Эйхенбаум… В 1948-м вышел в Свет последний прижизненный сборник[34] стихов Пастернака, и тогдашние советские газеты хранят оскорбительные статьи по его адресу… Скорбный список можно продолжить.
Вот и задумаемся: почему именно в условиях, когда «все русское стало вдруг вызывать болезненную гордость, даже русская матерщина», когда, «разгромив «Унтер ден линден», мы старательно упрятывали под липы центральную улицу своей столицы» (В. Тендряков) — почему именно в этих условиях и неизбежен был удар по гуманитарному слою нации? То есть по тем, кто с юных лет рыцарски-преданно вслушивался в музыку русского слова, кто переживал историю отечественной культуры едва ли не острее, чем перипетии собственной судьбы, кто был действительной опорой национального самосознания?
В автобиографической повести Л. К. Чуковской[35] героиня, переводчица Нина Сергеевна, живущая в писательском санатории на переломе от зимы к весне 1949 года, постоянно наталкивается на непробиваемую стену бессмысленно-страшных слов. Слов, равномерно бьющих отовсюду: из радиопередач, из газет, из разговоров окололитературных собеседников. «Буквы складываются, в слова, слова в строки, (…) абзацы в статьи, но ничто — в мысли, чувства и образы». Нина Сергеевна, работавшая некогда стенографисткой, ловит себя на том, что рука ее готова самопроизвольно стенографировать эти идеологические заклинания, причем одним стенографическим значком можно заменять не только «ходовые» слова, но и целые выражения, переходящие из речи в речь, из статьи в статью: «Слова статей кололи мозг, как давно застрявшие там занозы» впивавшиеся теперь глубже и глубже (…) слитные формы: «Выше знамя большевистской бдительности» и «матерый двурушник» (…) слитные формы, кувыркающиеся, в пустоте». И этот «планомерно распределяемый бред» оказывает свое катастрофическое воздействие: капля камень долбит. Столкнувшись в роще с Людмилой Павловной, директоршей санатория, Нина Сергеевна видит на ее лице, обычно самодовольном, сытом и глуповатом, след растерянности и горя. Вернулась посылка, отправленная семье сестры: «адресат выбыл» — и это в дни, когда начали брать повторно всех кто уже сидел, а муж сестры только-только вернулся. И вот, что слышит она в ответ на утешения? «И все из-за них, евреев»; устраивают заговоры, у всех родственники за границей, а когда лес рубят — щепки летят…
Аналогичная ситуация и в рассказе Тендрякова. На одного из персонажей, не самого симпатичного, «безродного» писателя Юлия Марковича Искина доносит дочь его домработницы Раиса. Вернувшись из парткома Союза писателей, он готовит Раисе обструкцию, предвкушает миг, когда возгласит «Вон из моего дома!» — но воля его парализована бесхитростным ответом: «Разрослись по нашей земле цветики-василечки, колосу места нет». И ладно Раиса с ее хваткой, жеманной жестокостью; но даже лицо добрейшей домработницы, живущей в семье Искиных несколько лет и без памяти любящей их маленькую Дашеньку, выражает недоумение: «Чего ж тут не понять? Все говорят об этом». Да и сам рассказчик, Тенков, пытается убедить себя в том, что дыму без огня не бывает.
Но вот вопрос: ощутили ли себя эта самая Людмила Павловна или Раиса более русскими, чем прежде, когда они и не подозревали, от кого все беды на свете? Конечно же нет. Они лишь ощутили себя сразу и более беззащитными — от инородцев, и более защищенными карающей советской властью, они почувствовали необходимость еще большей сплоченности. Но отнюдь не с Россией, а с Государством и Обществом. И в этом то все дело. Шовинизму не нужна национальность, ему нужна — державность, безропотное единство, скрепленное ненавистью к чужой крови. Интернациональная шайка злодеев во главе со Сталиным, Кагановичем и Молотовым знала, что делала.
Потому-то так не по-русски составлены были словесные блоки речей, призванных пробудить именно великодержавную гордость своей русскостью! Не просто не по-русски — антирусски, словно дикторы, газетчики, политики изъяснялись на мертворожденном языке, новом советском эсперанто, — иначе и быть не могло. Новой идеологии противостояла самая логика традиционно русского языкового мышления с его установкой на плавность, напевность, мягкость, красочность, с его стремлением открыть доступ в свои пределы иноязычным понятиям, не ассимилируя их полностью. Так что для развертывания массовой великорусской истерии постановщикам этого спектакля прежде всего нужно было заблокировать все действительно русское, и в первую очередь — русское Слово. Подобно тому, как прежде чем натравить великий народ на малые народы, нужно сначала запалить на ночных площадях костры из книг.
Это мыслимо лишь в определенных условиях, а именно — когда от народа морально изолированы те, кто со Словом связан духовными узами, кто без труда может отделить словесные зерна от словесных плевел, гуманитарии. Вспомним, как трагически переживает молодая учительница Долинина то, что человек с языковым чутьем пропустил бы мимо ушей, — Сталин послепобедную речь начал словом «соотечественники», тогда как знаменитое обращение к народу четыре года назад начал как проповедь: «Братья и сестры»! Слово не воробей; Долинина сразу понимает, что братства больше не будет, будет — государственность. В процессе языковой селекции всех, имеющих уши, чтобы слышать, надлежало изъять из общественной жизни или физически, или морально. Обе возможности были использованы с исчерпывающей полнотой.
- Песни каторги. - В. Гартевельд - Публицистика
- Страшные фОшЫсты и жуткие жЫды - Александр Архангельский - Публицистика
- Важнее, чем политика - Александр Архангельский - Публицистика
- Морская гвардия отечества - Александр Чернышев - Публицистика
- Так был ли в действительности холокост? - Алексей Игнатьев - Публицистика
- Москва рок-н-ролльная. Через песни – об истории страны. Рок-музыка в столице: пароли, явки, традиции, мода - Владимир Марочкин - Публицистика
- Песни ни о чем? Российская поп-музыка на рубеже эпох. 1980–1990-е - Дарья Журкова - Культурология / Прочее / Публицистика
- Сталин и органы ОГПУ - Алексей Рыбин - Публицистика
- Родная речь, или Не последний русский. Захар Прилепин: комментарии и наблюдения - Прилепин Захар - Публицистика
- Правда не нуждается в союзниках - Говард Чапник - Публицистика