Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тот где? — нахмурился Колобов.
— Вятской? Он на нарах… дремаит немного. Иван, а Иван!.. Ну-ка, хозяин зовёт…
Мазин замычал, зевнул, слез с нар и пошёл к подрядчику. Колобов вобрал в себя так много воздуха, что у него всколыхнулся живот и надулись щёки.
— Ну, Иван, — неторопливо начал он, — буду я к тебе речь держать… Как оказался ты из всех этих идолов самым сметливым парнем… и что я без тебя погиб бы, может, — потому что ведь это кто? Что за люди? Дерево… обломы, без соображения… Ну, и выходит, что я тебе — обязан и что ты мне спас жизнь… Понял? Ну вот… и хочу я тебя поблагодарить от всей души… Так-то…
Колобов обвёл артель укоризненным взором и увидал на лицах плотников общее всем им выражение любопытства и ожидания…
— Что, черти, выпучили зенки-то? Думаете, ежели я дам Ивану награду, пропить её с ним? Ну-ка, напейся который, — целковый штрафу! Поняли? А ты, Иван, им не давай ничего… Они соображают уж… ишь, оскалились все на твои-то деньги! Эх, вы… видите — не умён человек, и опиваете его? Ты, Иван, пошли деньги на подать или что, а им — шиш!
— Какие деньги? — спросил Иван.
— А вот сейчас… На вот… спасибо тебе!
Захар Иванович сунул в руку Мазина трёшницу и смотрел на него с видом великодушия и ожидания. А Мазин пристально смотрел на бумажку в своей руке.
— Это, стало быть, мне? — спросил он, задумчиво растягивая слоги.
— Чудак! Конечно…
— Мм… стало быть, за то, что я лазил с верёвкой… и вообще…
— За это самое, тугой человек! — усмехнулся Колобов. Его забавляла апатия и глупость Мазина.
— Да разве я это за трёшницу? — спросил Иван Мазин. Он стоял, понуро опустив голову на грудь, всё ещё рассматривая бумажку и не поднимая глаз на подрядчика.
— Что же — мало, что ли? — сухо усмехнулся Колобов и сунул руку в карман брюк. Иван исподлобья взглянул на него и потом, медленно подняв голову, вздохнул. Лицо у него подёрнулось, и он сделал ту же гримасу, которую делал в тех случаях, когда мясо во щах было чрезвычайно тухло или капуста слишком уж сильно пахла гнилью.
— Так ты думаешь — я за трёшницу? Возьми-ко её… на! Глупый ты человек, Захар Иванов… Ишь ты, ведь трёшницу дал! Неужто ты не понимаешь, что я из жалости к душе твоей полез за тобой, а не за трёшницей? Я старался, чтобы ты без покаяния жизнь твою не кончил, а ты — на-ко! Ка-ак дам я тебе в ухо за эту твою награду! Ступай от греха… ступай! Противен ты мне…
Говорил он сначала, как всегда, — медленно и задумчиво, а в конце речи повысил тон и как-то зарычал. Ошеломлённые плотники во все глаза смотрели на него, дедушка Осип улыбался чему-то, а Колобов даже побледнел от неожиданности.
— Что-о? Ты! Мне в ухо? Гонишь меня? Ты? — заговорил он, задыхаясь от изумления. — А ты, ты, старый чёрт! Смеёшься?
— Уйди, мол, Захар Иванов! Смотряй — не шути! — рыкнул Мазин. — Иди… давай мне расчёт!
— Так! — громко сказал дедушка Осип.
Колобов снова растерялся. Вся артель смотрела на него — смотрела уже холодно и враждебно, и он чувствовал, что его обаяние, как хозяина, вдруг исчезло куда-то. Но уйти он не решался, — что-то не пускало его. И, стоя пред своими работниками, он криво усмехался, повторяя:
— Та-ак! Ловко! А ну-ка, ещё! Ну? Скажи слово!
— Я скажу! — произнёс Иван. — Я только не умею… но в рыло я бы тебе закатил! Уйди, мол! не марай мне глаз!
— Так! — воскликнул дедушка Осип.
— Н-ну, черти, хрош-шо! Я вам… дам! Я вам покажу!
Но он чувствовал, что ни дать, ни показать ему нечего. И вдруг, повернувшись, исчез.
— Так, Ваня! правильно! — неистово восклицал дедушка Осип, завертевшись вокруг Мазина. — Хорошо! И очень просто! А? Трёшница? Вр-рёшь! Не везде ей одержать верх возможно, трёшницей-то! А ты думал — возможно? Ваня — хорошо это! Доказал ты ему!
И вся артель понимала, что уродливый Ванька Мазин доказал что-то хозяину, и хорошо доказал. Все смотрели на него, как на диковину, — с любопытством и с некоторой дозой боязни. Может быть, в нём осталось ещё что-нибудь и на их долю? Но он уже снова воплотился в знакомую им придурковатую форму лентяя Ваньки Мазина и стоял пред ними, как всегда, равнодушный, как всегда, вялый и тупой.
Вечером Мазин и дедушка Осип, рассчитанные подрядчиком, сидели в трактире и пили чай. Мазин молча жевал белый хлеб, а дедушка Осип объяснял ему его поступок.
— Стало, быть, он душу тебе задел этой своей бумажкой. Ты полез туда и мог получить увечье, а то и смерть. Зачем полез? Из жалости к человеку… Он тоже ведь человек, душа одна у всех… Ну вдруг он- трёшницу тебе… Как же это можно? Что трёшницей покроешь? У тебя в этом деле вся твоя душа, а у него — всего одна трёшница? Али это не обида? а?
Ванька Мазин с усилием проглотил хлеб, набитый за обеими щеками, и, взявши в руки стакан с чаем, медленно выговорил:
— Напрасно я его не двинул легонько… За волосы бы оттаскать его хоть, што ли… Да жалко уж больно стало… Дурак он, вижу я… Ну, и — пускай его!
Он махнул рукой и стал громко схлёбывать чай с блюдечка, причём каждый глоток заключал вкусным чмоканьем.
Зазубрина
…Круглое окно моей камеры выходило на тюремный двор. Оно было очень высоко от пола, но, приставив к стене стол и взлезая на него, я мог видеть всё, что делалось на дворе. Над окном, под навесом крыши, голуби устроили себе гнездо, и, когда я, бывало, смотрел из окна вниз на двор, они ворковали над моей головой.
У меня было достаточно времени для того, чтобы ознакомиться с населением тюрьмы, и я знал, что самый весёлый человек среди её угрюмого населения назывался — Зазубрина.
Это коренастый и толстый малый, с красным лицом и высоким лбом, из-под которого всегда оживлённо сверкали большие светлые глаза.
Шапку свою он носил на затылке, уши торчали на его бритой голове как-то смешно; тесёмки ворота рубахи он никогда не завязывал, куртку не застёгивал, и каждое движение его мышц давало понять в нём душу, не способную к унынию и озлоблению.
Всегда хохотавший, подвижной и шумный, он был кумиром тюрьмы; его постоянно окружала толпа серых товарищей, он смешил и развлекал её разными курьёзными выходками, скрашивая своим искренним весельем тусклую, скучную жизнь тюрьмы.
Однажды он явился из камеры на прогулку с тремя крысами, хитро запряжёнными в бечёвки. Зазубрина бегал за ними по двору, крича, что он едет на тройке; крысы, обезумев от его криков, метались во все стороны, а арестанты-зрители хохотали, как дети, глядя на толстого человека и его тройку.
Он, очевидно, считал себя существующим исключительно для увеселения людей и, чтоб достичь этого, не брезговал ничем. Иногда его изобретательность принимала жестокие формы; так, например, однажды он приклеил чем-то к стене волосы мальчика-арестанта, дремавшего, сидя на земле у этой стены, и потом, когда волосы присохли, внезапно разбудил его. Мальчик быстро вскочил на ноги и, схватившись тонкими и худыми руками за голову, с плачем упал на землю. Арестанты хохотали, Зазубрина был доволен. После, — я видел это из окна, — он приласкал мальчика, оставившего на стене порядочный клок своих волос…
Кроме Зазубрины, в тюрьме был ещё один фаворит — рыжий и толстый котёнок, маленькое, избалованное всеми, игривое животное. Выходя на прогулку, арестанты каждый раз отыскивали его где-то и подолгу возились с ним, передавая его с рук на руки, бегая по двору за ним и позволяя ему царапать их руки и рожи, оживлённые этой игрой с баловнем.
Когда на сцену являлся котёнок, он отвлекал внимание от Зазубрины, последний не мог быть доволен этим предпочтением. Зазубрина был в душе артист и, как артист, непомерно таланту самолюбив. Когда его публика увлекалась котёнком, он оставался один, садился на дворе где-нибудь в уголке и оттуда следил за товарищами, забывавшими его в эти минуты. А я из своего окна следил за ним и чувствовал всё то, чем полна была душа его в эти моменты. Мне казалось неизбежным, что Зазубрина убьёт котёнка при первом же удобном случае, и мне было жалко весёлого арестанта. Стремление человека быть центром общего внимания людей — пагубно для него, ибо ничто не умерщвляет душу так быстро, как жажда нравиться людям.
Когда сидишь в тюрьме — даже жизнь грибков плесени на её стенах кажется интересной; понятно поэтому то внимание, с которым я следил из окна за маленькой драмой внизу, за ревностью человека к котёнку, и понятно то нетерпение, с каким я ждал развязки. Она наступила.
Однажды в яркий солнечный день, когда арестанты высыпали из камер во двор, Зазубрина увидал в углу двора ведро зелёной краски, оставленное малярами, красившими крышу тюрьмы. Он подошёл к нему, подумал и, окунув палец в краску, выкрасил себе усы в зелёный цвет. Эти зелёные усы на его красной роже возбудили общий хохот. Какой-то подросток захотел воспользоваться идеей Зазубрины и тоже стал было раскрашивать себе верхнюю губу, но Зазубрина, обмакнув руку в ведро, ловко смазал ему всю физиономию. Подросток фыркал и мотал головой, Зазубрина приплясывал вокруг него, а публика хохотала, поощряя своего забавника одобрительными возгласами.
- Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 - Максим Горький - Русская классическая проза
- В недрах земли - Александр Куприн - Русская классическая проза
- Ошибка - Максим Горький - Русская классическая проза
- Товарищи - Максим Горький - Русская классическая проза
- Катерину пропили - Павел Заякин-Уральский - Русская классическая проза
- Россия под властью одного человека. Записки лондонского изгнанника - Александр Иванович Герцен - История / Публицистика / Русская классическая проза
- По Руси - Максим Горький - Русская классическая проза
- Письма, телеграммы, надписи 1889-1906 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Ходатель - Александр Туркин - Русская классическая проза
- Душа болит - Александр Туркин - Русская классическая проза