Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В его бумагах, набросках, черновиках остались строки, поясняющие внутренний сюжет «Мертвых душ», их сверхидею, которая кажется столь же неохватимой, как и привлекаемый Гоголем материал.
«Идея города, — записывает он. — Возникшая до высшей степени Пустота... Как созидаются соображения, как эти соображения восходят до верха смешного... Как пустота и бессильная праздность жизни сменяются мутною, ничего не говорящею смертью...
Проходит страшная мгла жизни, и еще глубокая сокрыта в том тайна. Не ужасное ли это явление? Жизнь бунтующая, праздная — не страшно ли великое она явленье... жизнь... Весь город со всем вихрем сплетней — преобразование бездеятельности жизни всего человечества в массе...
Противуположное ему преобразование во II части, — продолжает Гоголь, — занятой разорванным бездельем.
Как низвести все мира безделья во всех родах до сходства с городским бездельем? и как городское безделье возвести до преобразования безделья мира?»
Записи эти относятся к годам писания первого тома. Но уже и в ту пору Гоголь видел в нем не один «жанр», как говорили тогда о бытовой живописи, не одни копии нравов в его отечестве или увеличенные, гротесковые копии жизни, но и некую всемирную карикатуру на жизнь, на великое безделье мира. Вихрь пустоты, завивающийся на пустом месте и уносящий с собой человека, вихрь жизни, не направленной ни на что, ни во что уходящей и ни на что не оглядывающейся, оттого и разорванной, оторванной от содержания, сущности, от духовного первопочатка ее, — вот что вставало перед Гоголем, когда он вглядывался в свою поэму.
И все же она оставалась чисто русским созданием.
Нет, не бессмысленную вавилонскую башню оп строил, не отвлеченное здание непонятной архитектуры, которое хотел навязать русской земле, не некую вненациональную и химерическую утопию в виде «прекрасного храма», а совершенно русское строение и в русском духе.
Преобразование «русского безделья» в «безделье» мира, ужас самой жизни, признающей лишь материальное и кружащейся в кругу материального (некая завихривающаяся вокруг самой себя пустота), и показ разрыва внутри самого безделья — вот что хотел показать он во втором томе. В оставшихся глазах мы видим эту вихрящуюся пустоту, проносящуюся как смерч на фоне ярмарки в городе Тьфуславле и имеющую в центре своем страшного философа-МАГА, которому противостоит другой маг — сам Гоголь, который со своей высоты останавливает ее действие.
Маг-автор побеждает мага-дьявола.
Таков фантастический сюжет второго тома. Он угадывается в оставшихся главах стихийно, непреднамеренно, как уже сложившаяся в своих очертаниях, хотя и непрописанная, схема его. Выросший на русской почве, том этот поднимается «до преобразования всемирного», в аллегорических образах представляя соперничающее ДОБРО и ЗЛО и их непрекращающийся ПОЕДИНОК.
Глава третья. Сожжение и смерть
Мне нет дела до того, кончу ли я свою картину или смерть меня застигнет на самом труде; я должен до последней минуты своей работать... Если бы мол картина погибла или сгорела пред моими глазами, я должен быть так же покоен, как если бы она существовала, потому что я не зевал, я трудился.
Гоголь — А. А. Иванову, декабрь 1847 года1
Шло время, и работа медленно, но подвигалась. Снимались строительные леса, и выглядывало уже все здание — лишь, кажется, крыши над ним не хватало и завершающего купола, венчающего все, а также отделки, на которую затрачивалось, может быть, более всего работы. Стояние за конторкой, прерванное событиями «романа», продолжалось. Каждое утро, выпив кофию и совершив очередной моцион по Никитскому бульвару, Гоголь становился возле нее и писал. В такие часы никто не имел разрешения входить в его комнаты, разговаривать или производить шум вблизи его дверей. Большой дом Талызина, похожий на корабль, в котором Гоголю, по существу, был отдан весь нижний этаж, погружался в тишину.
Но именно эта тишина и раздражала.
Разве так писал он прежде? Разве требовались ему эти строгие меры, это всеобщее оберегание его покоя, это ожидание и выжидание читателя, которого он сам уже начинал побаиваться? Бывало, он просто садился в трактире или на почтовой станции к первому попавшемуся столу или подоконнику и записывал — записывал, то, что уже сложилось, спелось в его воображении, что уже почти было готово и что он мог тут же сдавать в печать.
Сейчас каждая строка давалась с трудом. Если иногда и накатывало вдохновение, то он спешил уловить его, не упустить: знал, что скоро оно не вернется.
Гоголь сам признавался знакомым, что иные места переписывал по восьми раз. Но иные — и более. И хотя чувствовала рука, когда нужно остановиться, и строго следил за нею неусыпный глаз, но, случалось, целые куски летели в печь, и безвозвратно. Восстанавливать, воскрешать сожженное было все трудней и трудней.
«Неужели для меня в сорок лет старость?» — спрашивал он и не лукавил: силы были на исходе.
Еще в 1845 году писал он Языкову: «Как бы то пи было, но болезни моей ход естественный. Она есть истощение сил. Век мой не мог ни в каком случае быть долгим. Отец мой был также сложенья слабого и умер рано, угаснувши недостатком собственных сил своих, а не нападеньем какой-нибудь болезни».
То не было заблуждение или обычная гоголевская натяжка. Он знал срок, отпущенный ему, знал предел и, хотя ничто не предвещало конца жизни, чувствовал: надо спешить.
Однажды он как-то обмолвился, вспомнив Пушкина: Пушкину бог дал крепкое здоровье, он должен был бы жить девяносто лет. Его же век был недолог. Поэтому последние три года жизни Гоголя — это годы борьбы с собой, с «дряхлостью» тела, с его неспособностью вынести ту тяжесть, которую он на него взвалил.
Но не только это преодоление природы его мучило. Возводя свое строение, он оставался все тем же придирчивым архитектором, который, глядя на возводимое им здание, глядит в себя. Развитие Гоголя не закончилось на «Выбранных местах», творчество его было не механический процесс записывания готового — не в смысле легкости перенесения тайного в явное, но в смысле перестройки себя в процессе писания.
На это уходила большая часть сил. Наблюдавшие за Гоголем дивились этому самоистязанию таланта. С. Т. Аксаков еще в пору ссор и раздоров по поводу «Переписки» писал ему, что нельзя так жить, нельзя ставить искусство выше жизни, оно обман, оно и вас обманет — живите, не мудрствуйте.
Но проходило время, и Аксаков брал свои слова обратно. «Нет, я не рожден ни слепым, ни глухим. Я лгу, говоря, что не понимаю высокой стороны такого направления...»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Ракушка на шляпе, или Путешествие по святым местам Атлантиды - Григорий Михайлович Кружков - Биографии и Мемуары / Поэзия / Путешествия и география
- Фридрих Ницше в зеркале его творчества - Лу Андреас-Саломе - Биографии и Мемуары
- Командир роты офицерского штрафбата свидетельствует. - Александр Пыльцын - Биографии и Мемуары
- Полное собрание сочинений. Том 19. Июнь 1909 — октябрь 1910 - Владимир Ленин (Ульянов) - Биографии и Мемуары
- Публичное одиночество - Никита Михалков - Биографии и Мемуары
- Пока не сказано «прощай». Год жизни с радостью - Брет Уиттер - Биографии и Мемуары
- Николай Гоголь - Анри Труайя - Биографии и Мемуары
- Гоголь в Москве (сборник) - Дмитрий Ястржембский - Биографии и Мемуары
- Конец Грегори Корсо (Судьба поэта в Америке) - Мэлор Стуруа - Биографии и Мемуары