Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А седенькая девушка-биологиня, заприметив маниакальное пристрастие Агарышева к анатомическому атласу, единственная горячо отстаивала его перед педсоветом, где неоднократно подымался вопрос о его исключении из школы за неуспеваемость и погромные инстинкты.
Итак, мы с Яшей и Любой в восьмом классе, Агарышев — в девятом, хотя старше нас лет на пять как минимум — часто оставался на второй год, и после школы он сразу загремит в армию.
Я встречу его лет через семь, возвращаясь из библиотеки, прежний колючий страх подкатит к горлу, и я попытаюсь малодушно увильнуть от встречи — во всяком случае, тело мое панически дернется к ближайшей подворотне, и я сделаю вид, что не узнаю его.
А его и в самом деле мудрено узнать — из цыганистого литого парня с буйной копной смоляных волос он стал доходягой с болезненной одышкой, лицо печально заострится, как к старости, и жалкая растерянная улыбочка прорежется вдруг в нем. И я стыдом загоню свой страх в пятки, а окажется, что бояться уже нечего: и я не тот, и он другой. Агарышев снимет кепочку, и я увижу с внезапной болью жиденькие его, ржавые волосенки — этакую младенческую дебильную поросль, — и он расскажет про службу на атомной подлодке и что облучен и обречен — сам знает, и спросит жадно и ревниво, кого я встречаю из однокашников, и я пойму, что это — святая святых: уродливая бандитская его подростковость, потому что будущего нету.
А он воскликнет возбужденно, с бескорыстной гордостью за однокашника:
— Яшка-то наш, слыхал, куда подался? В гору лезет, чертяга! Такой дошлый не пропадет! — И добавит недоуменно: — Ты не помнишь, за что я его все время бил? Ведь не из-за Любки же!
При чем здесь Люба?
Не еврея бы — не посмел!
А из евреев безошибочно выбрал Яшу — самого типичного по внешности, самого интеллигентного среди нас и самого физически слабого и малорослого. Бил жестоко, с упоением, входя в раж. Когда уставали кулаки — ногами, но с подковыркой, чтоб насмерть не забить: всегда соображал, а мы не знали разумных границ его лютости.
Яша не сопротивлялся, да и как он мог сопротивляться? И никто его не защищал — ни мы, ни учителя — никто. Даже Юра Спесивцев, наш классный силач, не решался — из-за бандитской неуправляемости Агарышева: вдруг ножом пырнет? А Люба, которая, как я теперь понимаю, могла одним ласковым разговорцем с мирным Агарышевым или притворным хотя бы к нему расположением навсегла прекратить избиение, остерегалась, хотя и чувствовала странную силу над грозным своим ухажером. Но никогда не воспользовалась, ибо упускала за сиюминутным страхом свою подлинную безопасность: боялась, как бы Агарышев в раже не свершил, отворотясь от Яши, с ней то, от чего волей себя предупреждал! Да и может ли знать нормальный человек, тем более — школьник, что подлый и, казалось бы, неограниченный разбой на самом деле всегда ограничен и даже ждет, чтоб его поскорей ограничили и сузили законными рамками!
Ведь что было тогда в школе? Не просто — «все позволено» Агарышеву, но «все позволено» Агарышеву с Яшей Раскиным! Был какой-то молчаливый если не заговор, то уговор: Яшу можно бить. Более того, эта еженедельная кошмарная процедура перестала быть из ряда вон выходящим событием — влилась в школьную бытовуху. Какая-то странная соглашательская атмосфера была, я не могу прояснить ее словами, но нутром чувствую безошибочно: тогда у нас в школе, да и по всей стране существовал негласный устав, по которому положение еврея было еще более бесправно, чем и без того бесправное положение любого советского гражданина. Помню сам я, с содроганием наблюдая бешеные скачки, а то и дикарские пляски звероватого Агарышева над одеревеневшим от ужаса Яшей, отговаривался от заступничества и тем, что слишком глубоко погрузился в литературные вечнозеленые заросли, чтоб размениваться еще и на школьные дрязги! В конце концов, я вовсе перестал выходить в коридор при первых звуках агарышевского буйства.
Агарышев этим и пользовался — он давал себе волю именно с Яшей, главным образом — с Яшей, а с другими — походя, мимолетно, не в полную силу, скорее для поддержания своего разбойного авторитета, чем по страсти! Убежден — сейчас убежден, а тогда не помню, — убежден железно: не будь в ходу негласный государственный антисемитизм, бешеный Агарышев нашел бы в себе силы сдержаться.
А Яша Раскин, окончив школу, нацелился на инженерную доходную карьеру. После института уехал на Урал, вернувшись, молниеносно защитил диссертацию — был из наших ребят самым удачливым, но, когда начались еврейские отъезды, внезапно все бросил, сорвался с кропотливо пробиваемой стези советского успеха и намылился в Америку. Все удивлялись такой скоропалительности — чего, мол, ему не хватало, с жиру бесится! — а Яша, может быть, Агарышева вспомнил, как тот его сосредоточенно бил и приговаривал: «Жидовская морда!» И наше молчаливое попустительство припомнил конечно.
Но вот что характерно: сам Яша, в бытность свою еще советским инженером, почему-то всегда, при редких наших встречах, пытался с натужным юмором вогнать агарышевский антисемитский разбой — в любовную месть за Любу.
Видно, безупречный инстинкт выживанияя еврея в антисемитской стране подсказывал Яше придать своим страданиям и унижениям характер любовного откупа за Любу. И, путая вдохновенно библейские тексты с советской реальностью, Яша выдавал себя за Иакова, вынужденного отрабатывать свою возлюбленную жену у прижимистого Ливана-государства.
Правда, библейский Иаков отрабатывал у библейского же Ливана двух жен и с куда меньшим душевным ущербом, чем советский Иаков — одну. Но это незначительное расхождение со своим библейским аналогом Яшу не смущало. Он резонно мотивировал возросшим — с тех баснословных пастушеских времен! — еврейским калымом за православную невесту.
Что ж, ежели так, то Яша отработал свою Любу сполна!
Что мне Агарышев, который, скорей всего, уже в могиле, или Яша Раскин, который с Любой — в Америке. Хотя забавно — палач погиб, а жертва спаслась. Так и положено — для равновесия, во имя справедливости: палач должен стать жертвой и вызвать к себе острую жалость, а жертва — триумфатором, а заместо жалости — зависть: гуляет себе там на международных просторах свободы и демократии!
Eugene SOLOVYOV
THEN & NOW For Volodya and Lena
In the black-and-white photograph, you face each other smiling — dad, your dimple showing clearly in prof le, the f irtatious smile dancing on your face, just for you, mom, your long chestnut hair f owing gently down past your shoulders, demurely looking back, more reserved, as was always your nature. T en, unlike today, the two smiles were genuine, your eyes meeting with af ection. It was 1975, two years before you lef all you knew behind, naively giving up on the old life you grew tired of, basing your whole future on dreams and hopes of the new world you knew nothing about. You were thirty three then, high school sweethearts, your birthdays separated by f ve days in February. T ere are no background colors or shapes in the old photograph, just a blank white wall, and you are suspended as in eternity, the moment forever, although I have not looked at this picture in years. I was your only child, the sole survivor amidst the many abortions, birth control a relative unknown in the Soviet Union, even in Moscow, the poorly made condoms usually breaking in moments of passion. United States greeted you with a new language, bizarre customs, freedom you so badly craved but did not know what to do with, and you settled into your life in New York City, trying to f t into this new world, before falling back into the relative comfort of the small immigrant Russian circle, conversing once again in your mother tongue, surviving, continuing. You were wildly successful and able to support yourself with your writing: literary grants to teach at Columbia University and Queens College, hundreds of articles in prestigious American newspapers and magazines, political biographies translated into twelve languages and sold in thirteen countries, f nally: books published in Russia today. However, you fought more of en: dad, you slammed doors, mom, you withdrew and fell into silence. No conversation for days. „И все хорошее в себе доистребили,“ although not quite as extreme as this line from a song by Visotsky proclaims, Russia’s most popular man since Gagarin. T e smiles like the two in the photograph, were gone within the decade, but the marriage persevered, out of habit, the fear of breaking away from each other, the custom of sharing the same loneliness together. I bolted west across the new country and never looked back, leaving you even more alone. I settled in Sitka, the former capital of Russian Alaska, becoming its only current Russian. You used to visit while I was still married, admiring but not fully relating to your American grandkids, my two boys, Leo and Julian, whom I did not teach Russian language or customs. I bring them back to New York once a year now, and you observe with curiosity how handsome, tall, more American and less Russian they become with each new visit. I am sorry I have moved so far away, but you taught me restlessness and homelessness, one place no better than any other, New York City was too dif cult to live in, and I did not want to fall into an immigrant circle or to speak Russian. My wife and I decided, unlike you, to dissolve our marriage, trading new loneliness for loneliness in the relationship gone sour and distant years ago. I did not slam any doors, but my wife grew as silent and introverted as you did, mom, separated and withdrawn from our relationship. We also have photos in which we are smiling happily, with eyes only for each other. T ey are all in color, as if taken yesterday. Your photo, the black-and-white one, is venerable with age, but it is strange to look at, as the moment it shows and all of my childhood, were always full of color and brilliant. T ank you! It’s nice to see you happy and young again, even for the moment long gone, nearly forgotten.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Вознесенский. Я тебя никогда не забуду - Феликс Медведев - Биографии и Мемуары
- Тарковский. Так далеко, так близко. Записки и интервью - Ольга Евгеньевна Суркова - Биографии и Мемуары / Кино
- О других и о себе - Борис Слуцкий - Биографии и Мемуары
- «Человек, первым открывший Бродского Западу». Беседы с Джорджем Клайном - Синтия Л. Хэвен - Биографии и Мемуары / Поэзия / Публицистика
- Итальянские маршруты Андрея Тарковского - Лев Александрович Наумов - Биографии и Мемуары / Кино
- Сталкер. Литературная запись кинофильма - Андрей Тарковский - Биографии и Мемуары
- Культ Высоцкого. Книга-размышление - Уразов Игорь - Биографии и Мемуары
- Живая жизнь. Штрихи к биографии Владимира Высоцкого - Валерий Перевозчиков - Биографии и Мемуары
- Владимир Высоцкий. Сто друзей и недругов - А. Передрий - Биографии и Мемуары
- Я лечила Высоцкого - Зинаида Агеева - Биографии и Мемуары