Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ха-ха-ха! Бать-ко-о! Ожил? Вот и не мешай поминать раба Божия Аввакума. Сиживали, сердешный, и мы на чепи. И нас не медом потчевали. Да скажу тебе: лучше с чаркою на чепи, чем тверезым на печи… Заколел ты, жалконький, посинел, как наважка у иордани, – балагурил распопа, не позабывая меж тем приложиться к чаре. Один расселся на лавке, разложив локти по столешне, как волостной писарь иль подьячий из расправы, верша суд.
У Лазаря глаза лупастые, бледно-серые, лицо мясистое, багровое, и кудлатая борода тугим ожерельем, как бы споднизу, подпирает лицо, приоткидывает его назад. Ой, распопа, ой, атаман, тебе бы кистень в руки – да айда на Волгу. Раздолье там. Слыхать, голытьба заподымалась в тех местах, шальные головы у разбойников в почете.
– Ты не шути, баловень. Больно балуешь, как острастки-то не знаешь, – оборвала жена Домница, набравшись храбрости; так и остоялась голубица у двери, не смея матицу перейти. – Ты взаболь запомирал иль сдуровал? – обратилась к протопопу; ее рыжеватенькое бледное личико перекосилось, и разбежистые глазенки остекленели в тревоге. Но так и не дождалась голубеюшка ответа. Протопоп лишь смерил ее верхним скользящим взглядом и снова перевел глаза в передний угол, где пировал распопа.
– Первая колом, вторая соколом, третья мелкой пташечкой, – гудел Лазарь трубно, сладко причмокивал и строил губами дудочку. – Душа у нашего батьки вельми жалостливая, течет, яко воск свечной. Почуял, что распопе худо, у Лазаря нутро горит, и – поноровил…
– Иди ты прочь, кутейник! – грозно вскричал Аввакум и осторожно полез с печи, скрывая улыбку. – Вот ужо подрежут тебе язык…
– Пойдем, пойдем, братушко, подальше от греха, пока бичом не погнали.
Епифаний договорил шепотком и, ухватив Лазаря за локоть, потянул от трапезы. И странное дело, распопа не упирался, готовно снялся из-за стола, опасливо поглядывая на Аввакума. Тот, кряхтя, стоял у печи спиною к гостям и вроде бы ожидал с нетерпением, когда уйдут из избы.
А самому так хотелось остановить верных, поведать о диковинном видении; да нет, поостерегся, ведь решат упрямцы, де, гордец я, возомнил себя Христом Богом, да и надсмеются.
И вот стихло в доме. Лишь ветер за стенами подгуживает, еще более распалившись к ночи. На ватных ногах сбродил Аввакум на поветь, притащил беремце корявых березовых дровец (не дрова – горе), растопил печь. Дым густо повалил из чела, сизыми волнами растекся по жилу, пока растерянно тыкаясь во всякий угол, и вот белесой струей потянул в открытый продух в стене да в черную дыру дымницы и в приоткрытые двери, но скоро устоялся под закопченным потолком колышащейся сиреневой пеленою. Откашлялся Аввакум, сиротски неприкаянно побродил по избе, шаркая калишками, испил из бурака квасу, принял густой налимьей ушицы, превратившейся в рыбий холодец. А сон-то из ума нейдет, и так жалко утратить его в череде дней, ибо вещий он, взаправдашний, сон-потаковщик, что и нищую бражную душу, уснувшую во гресех, – и ту возвысит и заставит обвисшие усы гордовато пропустить сквозь персты. Царь-от донимает, не дает воздуху глотнуть, а ему Господь разве размысливает такую судьбу? Да нет же, в толпе нагих, блажно орущих, грешных людишек погонит в адовы врата на долгие муки; и куда деваются тогда пиры златокипящие, и лебяжьи крылышки, и поросячьи стегна, и стерляжья ушица, и все богатое имение, что размножилось по всей Руси, и тыщи услужливых челядников? И что же останется от тебя, Михайлович? Да гной, и прах, и возгря, а для души окаянной – муки на тыщу лет.
Аввакум достал из подголовашки писчий снаряд, из земляного ореха навел чернил, подточил гусиную тростку – и вот тебе занятие! Помоляся, остерегай царя от новых неверных шагов:
«… И изнемог я уже не ядши дней десять или больше. И от дрожи той нашел на меня мыт. И лежу на одре моем и зазираю себя, только по четкам молитвы считаю, и Божьим благоволением распространился язык мой, и бысть велик зело, потом и зубы быша велики, и руки и ноги велики, потом и весь широк и пространен под небесем по всей земле распространился, а потом Бог вместил в меня небо, и землю, и всю тварь…
…Видишь ли, самодержавие? Ты владеешь на свободе одною Русскою землею, а мне Сын Божий покорил за темничное сидение и небо, и землю; ты от здешнего своего царства в вечный дом свой пошедше, только возьмешь гроб и саван, я же, принуждением вашим, не сподобляся савана и гроба, но нагие кости мои псами с птицами небесными растерзаны будут и по земле влачимы; так добро и любезно мне на земле лежати и светом одеянну, и небом прикрыту быти; небо мое, земля моя, свет мой и вся тварь – Бог мне дал…»
В ратовище бердыша, будто невзначай оставленного на повети стрельцом, была выдолблена рукою старца Епифания склышечка (такой уж он рукодельник), и в эту ухоронку поместил Аввакум писёмко государю, вогнал в пазье крышечку и залил рыбьим клеем. Вот и готова посылка на Русь. Только бы до престольной донесть, а там искренние православные найдут пути до царевых ушей.
…Господи, помози мне, грешному!
Глава четвертая
Ведь скажут… Не кляузничай, протопоп, не наушничай, не шли по Руси наветов и подметных писем, и учительных толкований, не держи свою правду над всеми, как мономахову шапку, облитую смарагдами, и тогда скоро станет тебе царева милость. Со всех сторон несут Михайловичу вести про неистового бунташника, что и на краю света не склонил головы, без устали мутит воду.
…Протопопец, лукавый ты человек, как асмодей, иль наивный, как младенец? Под самого царя роешь яму, сталкиваешь его к чертям в преисподнюю, сулишь геенны ему и мук вечных, и от него же ежедень ждешь милости, щедрой милостыни и всякого благоволения. Ой, ду-ре-нь! И голова у тебя хвостатой редькой, изъеденной червием.
…А и жду посул, как не ждать-то, коли не потерял пока надежд, и льщу себя мыслию: вдруг втемяшится заблудшему от моих жарких отеческих словес и станет в толк государю мое поучение, омоет слепнущие от темной воды вежды.
…И дождался, Аввакумушко, царевых сдобных перепечей? Затяни-ка потуже пояс – и не робей, батюшко! Господь пособит.
Что-то ныне на воле творится? Раньше-то благо, ежедень друг по другу в гости; да и сколько ходоков с Печоры да Помезенья, сколько всяких речей говорено, и каждое слово в благодатную пашню упадет. Убредут милостивцы с полными котомками добрых хлебов, раздаривая их по крохам во всяком месте, куда ступит нога: и на Соловки, и на Онегу, на Выг-реку, в Придвинье… И все! Сгремели запоры. Ау-у!
Увязили печальников в мать – сыру землю по самую маковицу; так глубоко спрятали, что коли прислушаться, можно за стеною расслышать вопли грешников в аду.
Испугался, Михайлович? Поджилки затряслись и в животе запоуркивало? Вот и давай борониться от верных христиан, чтобы совесть не стенала.
Усть-Цылема под осень приплавила наконец строевого леса, а пустозерские мужики тоже не заленились и под строгим присмотром московского дворянина Ивана Саввича Неелова скоро срубили четыре бревенчатых клети, покрыли дерныхом, завалили по самую крышу песком; и получились вроде бы корякские зимовейки, иль рыбацкие бугры-становья для летнего промысла у моря, иль древние погребальные курганы. И эти узилища обнесли общим высоким заостренным частоколом, а подле ворот встала бессмертная стрелецкая вахта. Оправдалась поговорка: крепка тюрьма стенами, да никто ей не рад. Легко угодить в застенку, да трудно выйти: кинуты ключи отпиральные в окиян-море и проглочены чудо-рыбою.
В засыпухах сбили невольникам глиняные печи с лежанками: значит, не сразу уморят, но потешатся, не раз дивясь, сколь крепка мужицкая кость да крестное православное знамя. Дивитеся, нехристи! А мы вот поднатужимся, да и всех переживем, переможем, злосмрадные царевы клюшники, хоть и заедаете вы паровую стерлядь пашеничными сдобными калачами. Но загрязнет та ества жирная в эфедроне и разорвет наполы; ах вы, подпазушные псы, привыкли пиво и горелое вино пити от жидовских рук, позабывши отеческое правило.
…Да мы-то презабавно живем и не тужим. Одно худо: печь топишь – дым глаза выест, некуда ему деваться, кочует по изобке тучею, как тундровой гнус, тычась во все углы, пока-то сольется в продух; оконце крохотное, заткнуто пластью льда; ино и выбьешь вон по злобе иль немочи, так от мороза заколеешь; нагреется берложка – опять беда: жарко, рубаху скидывай и порты, броди в чем мать родила; с крышицы каплет, от земли подпревает, стены потеют. А к утру снова все инеем возьмется, и волосье к оленьей постели колтуном примерзнет. Только взвоешь поутру: ой-ой!
…Вот побранишься чуток – и жизнь куда легше; хоть грешно нудеть и заглазно перемывать чужое костье, но и сам же ты не из железа кован, надо сердцу отдох давать, чтобы перемоглось, притерпелось для новых страстей. Поогляделся Аввакум, вздохнул: не послал Господь никаких перемен. Печь глинобитная, возле охапка дровец, поданных караульным стрельцом, лавка для спанья, бадейка для ветхого; у волокового оконца, что задвигается снаружи, столешня в две досточки на укосинах и еловый комелек заместо стула, деревянная чашка для хлёбова. Уж через какие руки только не прошла? По краям погрызена, ощербатела, горемычная, унимая чей-то черевный голод. Под божничкою лампадка пышкает; спасибо стараниям Федосьи Прокопьевны, прислала гарнец маслица, да стопу рубах полотняных, да ступни опойковые и бочоночек медку. Этим медком еще на прежнем постое в бобыльей избе усластил Рождественский пост. А к Святкам ближе и затолкали в яму, сорочье племя: де, подавись, батько, собственным лайном.
- Последняя страсть Клеопатры. Новый роман о Царице любви - Наталья Павлищева - Историческая проза
- Аракчеевский сынок - Евгений Салиас - Историческая проза
- Красная надпись на белой стене - Дан Берг - Историческая проза / Исторические приключения / Исторический детектив
- Старость Пушкина - Зинаида Шаховская - Историческая проза
- Одолень-трава - Иван Полуянов - Историческая проза
- Великий раскол - Михаил Филиппов - Историческая проза
- Великий раскол - Даниил Мордовцев - Историческая проза
- Легендарный Василий Буслаев. Первый русский крестоносец - Виктор Поротников - Историческая проза
- Копья Иерусалима - Жорж Бордонов - Историческая проза
- Марк Аврелий - Михаил Ишков - Историческая проза