Шрифт:
Интервал:
Закладка:
6
Впрочем, было одно обстоятельство, смягчавшее эту “травму молчания”. Именно на 1930 год падает основная работа над книгой “Державин”, ставшей вершинным творением Ходасевича-прозаика, точнее – мастера невымышленной прозы, non-fiction, говоря современным языком.
Работа продолжалась два года – с января 1929-го по январь 1931-го. Еще до завершения книги ее фрагменты появлялись в “Возрождении” и в “Современных записках”[687]. Отдельным изданием “Державин” вышел в Париже в марте 1931 года[688].
Обращение Ходасевича к жанру биографии отвечало его собственным писательским интересам и складу (вспомним нереализованный некогда замысел биографии Павла I), но в Париже конца 1920-х оно выглядело особенно логичным: французская литература переживала моду на биографии, которая затронула и русскую эмиграцию. К жанру биографических книг обратился, в частности, Мережковский, напечатавший в 1929 году своего “Наполеона”, за которым последовали “Данте”, “Лютер”, “Жанна д’Арк”, “Паскаль” и проч[689]. Книга Ходасевича была воспринята ее читателями во многом в этом контексте. 20 февраля 1930 года, после публикации первых фрагментов книги, он не без иронии пишет Берберовой: “Обо мне чушь какая-то, но восторги вдребезги. ‹…› Как верх похвал: «лучше, чем Моруа и Мориак»”[690]. Одновременно интерес к биографическому жанру наблюдался и в СССР, но там в 1920-е годы возобладал подвид романизированной, беллетризированной биографии. Ходасевичу, несмотря на положительную оценку тыняновского “Кюхли” и толстовского “Петра Первого”, этот путь не особенно нравился. Лично ему как писателю он был чужд.
“Державин” – прежде всего стилистический шедевр. У части рецензентов “пушкинский” слог книги вызывал сомнения: ведь в книге идет речь о другом времени и другом поэте. Но думается, Владислав Фелицианович подсознательно ориентировался на “Капитанскую дочку” (безоговорочного восхищения которой, кстати, не разделял)[691] – он писал о величайшем поэте допушкинской архаики, поэте рассвета, из бесконечно продолжающегося пушкинского полдня, так же, как сам Пушкин писал о Петруше Гриневе, державинском современнике. В любом случае, можно согласиться с Марком Алдановым: “Художественная прелесть приема вполне его оправдывает: победителей не судят”[692].
“Державина” хочется цитировать – и очень трудно выбрать абзац для цитирования: все хороши. Ну вот, к примеру, описание впечатления, которое произвела на Екатерину “Фелица”:
Чувствительность не была ей чужда; знавала она и сильные увлечения; случалось, что приступы горя или гнева овладевали ею; но при всем этом здравый смысл покидал ее разве лишь на мгновения. В частности, она очень трезво и просто смотрела на собственную особу. Дальше всего она была от того, чтобы считать себя каким-нибудь сверхъестественным существом. Когда ее изображали богиней, она принимала это как должное, но не узнавала себя в этих изображениях. Шлем Минервы был ей велик, одежды Фелицы пришлись как раз впору. Державин думал, что внешняя шутливость тут искупается внутренним благоговением. В глазах же Екатерины это было как раз такое изображение, которому она могла, наконец, поверить. То, что казалось Державину почти дерзостью с его стороны, нечаянно обернулось лестью, проникшей Екатерине в самое сердце. В “Фелице” она увидала себя прекрасной, добродетельной, мудрой, но и прекрасной, и мудрой, и добродетельной в пределах, человеку доступных. А сколько внимания было проявлено автором не только к ее государственным трудам, но и просто к привычкам, обычаям, склонностям, сколько подмечено верных и простых черт, даже обиходных мелочей и пристрастий! Словом, при всей идеальности, портрет и на самом деле был очень схож. Екатерина считала, что безымянный автор разгадал ее всю – от больших добродетелей до маленьких слабостей. “Кто бы меня так хорошо знал?” – в слезах спрашивала она у Дашковой.
Даже такая, в сущности, мелочь, как выгодное сравнение с окружающими вельможами, доставила ей удовольствие. Это сравнение было вполне в ее духе: она не хотела быть выше сравнений.
Приведенный пассаж очень хорошо показывает и своеобразие жанра книги. Это – не роман: Ходасевич точно следует за своими источниками (биографией Державина, написанной Яковом Гротом, мемуарами самого поэта, воспоминаниями Ивана Дмитриева, Сергея Аксакова, трудами Николая Шильдера о Павле I и Александре I), часто прибегая к тонким психологическим реконструкциям, но ничего не додумывая фактически. Однако же эти реконструкции даются не в сослагательном, а в изъявительном наклонении. У Ходасевича есть собственное видение всех основных действующих лиц, их психологии, мотивов их действий – видение, которое читателю следует принять как данность. Никаких сомнений, неясностей, открытых вопросов.
Каким видит он Державина?
Он вырос в глуши, воспитался в казарме, да на постоялом дворе, да в огне пугачевщины. С младенчества было ему внушено несколько твердых и простых правил веры и нравственности. Они и теперь, к тридцати годам, остались главным его мерилом. Добро и зло разделял он ясно, отчетливо; о себе самом всегда знал; вот это я делаю хорошо, это – дурно. Словом, умом был прям, а душою прост. Прямота была главное в нем. И это уже тогда было главное, за что любили его одни и не любили другие.
В сущности это Петруша Гринев, доживший до старости и наделенный творческим гением. Впрочем, уже следующий абзац нарушает монументальную цельность этого образа:
Себя он считал “горячим”. Горячность и была в нем. Но прежде всего он был просто нетерпелив. Видя вокруг лукавство и ложь, он нередко отчаивался в прямом пути, решал быть хитрым и скрытным, как все другие. Тогда любил уверять себя, будто действует проницательно, предусмотрительно, трезво и хладнокровно. Но всего этого хватало лишь до тех пор, пока все шло гладко и пока, в сущности, ни хитрость, ни хладнокровие не подвергались настоящему испытанию. При первом препятствии, при первом же столкновении с ложью, с обидой, с несправедливостью, то есть как раз когда хитрость и хладнокровие действительно становились нужны, – Державин терял терпение, срывался и уж тут давал волю своей горячности.
Трудно представить более далеких друг от друга по складу людей, чем Державин и Ходасевич. Но при чтении писем и рецензий Владислава Фелициановича поневоле начинаешь подозревать, что в этих словах скрыт и некий автобиографический опыт. Как и Державин, Ходасевич всю жизнь пытался участвовать в каких-то сложных играх и интригах – только не придворных, а литературных, журналистских, отчасти и политических. Никогда у него это не выходило, в том числе из-за страстности и нетерпеливости нрава. Только в его случае это была не горячность казанского дворянина, а нервозность уязвленного разночинца. Точно так же, описывая разочарование автора “Фелицы” в Екатерине, Ходасевич не мог не думать о собственных разочарованиях: прежнем – в революции и уже наметившемся – в эмиграции.
Отличия все же были сильнее сходства. Между Ходасевичем и
- Азеф - Валерий Шубинский - Биографии и Мемуары
- Державин - Владислав Ходасевич - Биографии и Мемуары
- Казнь Николая Гумилева. Разгадка трагедии - Юрий Зобнин - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- За столом с Пушкиным. Чем угощали великого поэта. Любимые блюда, воспетые в стихах, высмеянные в письмах и эпиграммах. Русская кухня первой половины XIX века - Елена Владимировна Первушина - Биографии и Мемуары / Кулинария
- Портреты словами - Валентина Ходасевич - Биографии и Мемуары
- Пятьдесят восемь лет в Третьяковской галерее - Николай Андреевич Мудрогель - Биографии и Мемуары
- Неизвестный Олег Даль. Между жизнью и смертью - Александр Иванов - Биографии и Мемуары
- Жизнь графа Николая Румянцева. На службе Российскому трону - Виктор Васильевич Петелин - Биографии и Мемуары / История
- Конец Грегори Корсо (Судьба поэта в Америке) - Мэлор Стуруа - Биографии и Мемуары