Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они с женой и годовалой дочкой уехали на три года по вызову на Кунашир, жене и прислали вызов: требовался музработник в детском саду. А Бессонов поначалу оказался не у дел: путина была в разгаре, он не смог пристроиться ни на рыбалку, ни на добычу водоросли анфельции. Но его новый приятель Гена Фирсаковский вскоре после приезда увлек его браконьерством, которое на Курилах так же естественно, как заготовка дров на зиму. В августе и сентябре они промышляли по стремительным речушкам, петлявшим в заросших распадках. Они заготовили по сто килограммов икры, напоров по речкам несколько тонн горбуши и кеты. И хотя Бессонов поначалу с содроганием смотрел, как проворный его напарник по локоть в рыбьей крови режет розовато-белые брюшки, извлекает янтарные икорные ястыки, складывает в полиэтиленовый мешок, а шкереных, но еще живых рыб забрасывает в кусты, - Бессонова угнетали не рассуждения по поводу губимой природы. Природа казалась обильной и неиссякаемой, рыба во время рунного хода задыхалась от тесноты в холодных речушках, лезла на берег, так что на этот счет Бессонов успокаивал себя тем, что давно сформулировали курильские браконьеры: "Я сам часть природы, я то, ради чего земля трудилась миллиарды лет, а значит, все, что делаю я, делает она моими руками". Угнетало другое: он впервые видел такое обилие напрасной смерти, просто смерти живого и сильного, он не предполагал, что живое, да в таких количествах, может умирать вот так - не случайно и не преднамеренно, - в этих убийствах не было даже смерти ради смерти, а именно напрасно, мимоходом, как нечто побочное: многочисленные островные браконьеры страстно жалели выброшенную рыбу, но они не могли вывезти и реализовать ее, тем более не смогли бы ее съесть. И рыбы гнило по речкам сотни и сотни тонн.
Но главное все-таки лежало под спудом рационалистических философствований, что позволяло переступить через сомнения, смириться, что, в общем-то, открывало в те дни нужную страницу в бесконечной спутанной книге его мировоззрений, - главным было то, что икра посылками отправлялась Полининой маме, которая сбывала ее гостиничной клиентуре. Невиданные доселе Бессоновыми деньги потекли в семейный бюджет: за два месяца на икре они "сделали" пять тысяч рублей - столько нормальный материковский житель зарабатывал за два года. А это уже было что-то вроде маленького открытия для него.
Еще через год Бессонов пошел на официальную путину в рыбколхоз. И то, что было на браконьерской речке, оказалось цветочками в сравнении с тем, что творило государство руками рыбаков. Но и это тоже переваривалось, становилось привычным и оправданным... И еще пять тысяч приплыло на сберкнижку.
От этого уже нельзя было отказаться, уже Полина вечерами нашептывала: "Знаешь, что я видела? Я видела в журнале гарнитур..." Бессонов ворчал, отмахивался, но ворчал добродушно, ведь приятно ему было - приятно! - что он может при желании купить гарнитур, и два гарнитура, и дубленку жене и себе, и машину... Но он тогда еще затевал разговоры, не стоит ли подумать о возвращении в этом... ну, ладно, в следующем году. Да, затевал - с тайной надеждой, что Поля все-таки опровергнет его. И она опровергала: "Мама пишет, в магазинах - голые полки и очереди, дикие очереди... Ты знаешь, она написала: дочь ее подруги, ну ты помнишь - Бабушкины, они вернулись из Мирного - купила "Волгу" и кооперативку... А ведь мы сможем пока только одно что-то - либо машину, либо квартиру... Но жить в однокомнатной хрущобе просто неприлично..."
И так тянулось год, второй, третий... Коэффициент, надбавки... Это была трясина. Но если бы только деньги, Бессонов, пожалуй, сумел вырваться. Было еще и другое, что утешало, но и вязало по рукам. Острова затягивали - не романтикой, романтика - слащавое словцо для семейных байдарочников, да и какая романтика для человека, который проклятым рабом вкалывает на добровольной каторге, - они затягивали своей значимостью. Такое понимание пришло не сразу: острова будто раздвигали географию, здесь чувствовалось совершенно не доступное ни горожанину, ни байдарочнику, ни археологу, чувствовалась не земля даже, а Земля, одновременно огромность и малость ее, и совсем уж микроскопическая малость человеческая. Но не та малость, свойственная обезличенному отщепенцу и подлецу, а одухотворенная малость, осознанная через причастность к миру, который родил тебя и позволил дышать-наслаждаться-любить-ненавидеть. Вот что удивляло: самый последний невежда будто прозревал здесь и становился способным хотя бы изредка прикасаться к тонко натянутым стрункам души. Океан раздавался вширь белесо-лазурной чашей, полной жизни и движения. Океан и был жизнью. И самим текучим временем. Здесь стены - теснившие взор, обычные городские стены, которые отгораживали Бессонова от мира двадцать восемь лет, начали разваливаться, и все те царства, пирамиды, крепости, храмы, все армии, полчища, все образы истории, вся та гигантская империя прошлого, помеченная датами и событиями, испещренная магическими письменами, пахнущая навозом и кровью, копотью крепостей, плесенью склепов, стала блекнуть и растворяться до лоскутков, до оборвышей фраз, имен и полузабытых картинок. И пришел неизбежный день, в который он признался себе в том, что смерть соседа-алкоголика, в самоубийственной тоске опившегося уксусной эссенции, имеет для него самого - Бессонова - неизмеримо более глубокий смысл, чем благородное, поучительное позерство Сократа. Бессонову будто тогда открылось то, о чем он не то чтобы не думал раньше, но что просчитывалось лишь теоретически, не проникая в глубину его, что представало застившим взор необозримым количественным мельтешением - статистикой, невнятным бормотанием летописцев и пафосом историков, вмещавших историю словно в рамки игры, ирреальности, - открылась искренняя мерзость истории, открылось, что вся она была наполнена - только этим она и была напол-нена - убийствами, трупами и разложением. Царства рухнули, рухнули мечты его отстроить древнее городище, как оно есть, с детинцем, башней, теремом, капищем... Городище, жившее страхом, жадностью, похотью, кровью, вывороченными кишками, отрубленными конечностями. Образы людей, облаченных в одежды благородства, явили собой обыденное проявление гнусности: кровавые дядьки, названные святыми и радетелями отечества - от варягов до Романовых и от Романовых до позднейшего совсем уж отродья... Все, что хранила память, представилось ему вдруг разом выколотыми глазницами, распоротыми животами, выломанными суставами... Один час в пыточной, даже если отмести все остальное, один час, когда педераст Петруша Романов жег родного сына железом, этот час перечеркнул все нужность самой страны, преисполненной ненависти, огромность ее, тулпы ее. И это было оправданием Бессонову, которое он выдернул из собственных терзаний.
А на острове смерть косила людей, как на фронте. Все, что он видел на материке, упакованное в гробы, кроме, пожалуй, одного случая, происходило незримо, в карболковых застенках больниц, в тиши спален, - это миновало взор и подавалось только спектаклями процессий с их пошловатой средневековой мистичностью. На острове было иначе. Островитяне выбивались из жизни, как подстреленные: кто расшибался на мотоцикле, кто сгорал при пожаре, кто сгорал от водки, кого забирал океан. А были такие - и было их немало, - кто сам убивал себя. Бессонов мог назвать с полтора десятка случаев, когда люди выпивали уксус. Он воочию видел подтверждение чьей-то жутковатой мысли: определенные виды самоубийств могут быть модными. Тяга к страшному самоистязанию была странной, ведь каждый новоиспеченный претендент на вечное забвение, берущийся за ухватистый пузырек с эссенцией, насмотревшись на предшественников, был хорошо осведомлен о превратностях путешествия по огненной реке мучений. Когда же плюгавый пьяница по фамилии Пуженко, занимавший часть дома напротив, механик с дизельэлектростанции, выполз на свое крыльцо, выпучив красные от боли глаза и хрипло взывая о помощи, Бессонов догадался, что чувство солидарности, коллективизма, общности, толпы, стадности преследует человека вплоть до самого предела. Человек не может быть один, он должен знать о попутчиках, либо о предшественниках, либо, на худой конец, должен предполагать о последователях даже в таком важном единоличном деле, как самовольное отбытие на тот свет.
Случилось так, что Бессонову и еще одному человеку пришлось повести умирающего в уличную уборную, потому что тот начал тусклым сожженным голосом проситься:
- Сведите, мужики, не в штаны же...
Они подняли его с кровати. Сбежавшийся посмотреть на чудо смерти народ расступился. На улице тоже толпились меланхолически любопытные. И Бессонов уловил в лице Пуженко нечто странное, никак не совмещающееся с его положением уходящего: лицо сквозь муки огня засверкало значительностью и пафосом, механик вдруг забыл о собственной смерти, словно вот только теперь и состоялось главное событие его жизни, ради которого эта жизнь и затевалась - теперь-то и состоялось всеобщее признание его центром Вселенной, о чем сам он давным-давно знал, да таил знание в тихом раздражении. Вот они все и сбежались к нему - сбежались по доброй воле, никем не понукаемые, и каждый оцепенело смотрел на него, почти как на бога, как на конечную истину. Бессонову показалось, что ведомый под руки Пуженко как-то нарочито и зло протаранил набыченной головой кого-то замешкавшегося на пути: что ж ты встал, растяпа, не видишь, что ли, - Я иду!
- Человек из рая - Александр Владимирович Кузнецов-Тулянин - Русская классическая проза
- Сказ о том, как инвалид в аптеку ходил - Дмитрий Сенчаков - Русская классическая проза
- Портрет в коричневых тонах - Исабель Альенде - Русская классическая проза
- Спаси моего сына - Алиса Ковалевская - Русская классическая проза / Современные любовные романы
- Великий Мусорщик - Исай Константинович Кузнецов - Русская классическая проза
- Terra Insapiens. Книга первая. Замок - Юрий Александрович Григорьев - Разное / Прочая религиозная литература / Русская классическая проза
- Денис Бушуев - Сергей Максимов - Русская классическая проза
- Ковчег-Питер - Вадим Шамшурин - Русская классическая проза
- Виланд - Оксана Кириллова - Историческая проза / Русская классическая проза
- Васина гора - Павел Бажов - Русская классическая проза