Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы раскрываете зонт. И нет бы прежде встряхнуть его пару раз! Но теперь, теперь вы сами в ответе за все воспоминания, что дробно стучат над вашей головой.
Вы шагаете под зонтом, и вам кажется, что он слишком большой. Ощущение такое же, как, допустим, при виде заброшенного здания, или когда взглянешь на свободное сиденье в машине, или уставишься на опустевшую половину бессмысленно широкой двуспальной кровати. О это одиночество постелей, где так обильно растут грибы забвения!
За кромкой зонта льет дождь, но и под зонтом набухают влагой воспоминания былых дней, переполняя вас чувством вины за то, что в свое время вы чего-то не предусмотрели.
Вы по-прежнему идете под зонтом. Берете его в другую руку, тщетно придумываете какие-то увертки, на которые горазд одинокий человек воскресным утром. Вы пытаетесь убедить себя, что зонт такой, какой вам нужен, и под ним нет места никому, кроме вас. Но все эти игры с самим собою лишь обостряют чувство одиночества у человека, идущего пешком по воскресной улице.
И тогда вы явственно слышите отзвук собственных шагов. Это как удары тамбурина, под которые гонят каторжников, как свист кнута над гребцом, прикованным к галере, как дробь жестяных барабанчиков, провожающая на гильотину смертника, похожего на тряпичную куклу. И тогда вы чувствуете, что вам не удержать слез. Ну и плачьте себе, не стесняясь.
Надо лишь опустить над собой зонт так, чтобы его черная завеса спрятала от ваших глаз поблескивающую, омытую дождем перспективу улицы, и вы будете видеть лишь игру спиц, этих отливающих серебром ребрышек летучей мыши в часы рассвета. Ну а если побоитесь, что ваши слезы заметят, прикройте зонт так, чтобы голова уткнулась в спицы, будто вы решили проверить, все ли с ними в порядке, струйки дождя тотчас покатятся по вашим плечам, вздрагивающим время от времени, а ваши слезы смешаются с каплями, что стекают по мокрой черной ткани.
«My favorite things»[49]
Он сидит, уставившись в неподвижность вечера, и пытается уловить рисунок в бликах воды на стекле, в лучиках света за окном, которые просачиваются сквозь кусты. Порой он бросает взгляд на часы без всякого желания узнать о времени, потому что оно ему ни к чему.
Как неподвижны эти вечера с их рутинной чередой умирания, которое угадывается и в плотных шторах на окнах, и в последних отблесках света, обрисовывающих все подробности притихшего домашнего интерьера, и в темных решетках, отбивающих всякую охоту выйти из дома за спичками, и в тусклом освещении на улице, и в длинных тенях-обелисках на брусчатой мостовой. Вечер вбирает в себя дым сигареты, топит все в густой, как бы отвердевшей синеве, а на самом деле до того зыбкой, что она сразу куда-то рассеивается, едва он возвращается мыслями к только что прочитанному сообщению о смерти Телониуса Монка[50]. Как глупо, думает он, что в человеке все может перевернуться от заставшей его на улице вести о смерти того, кого он ни разу не видел, потому что их всегда разделяло огромное расстояние. Если он сейчас примется подсчитывать какое, заглянув предварительно в энциклопедию «Эспаса», то вечерние тени совсем застынут и с улицы еще сильнее потянет запахом мочи.
Он помнит, что у него есть пленка с записью квартета Телониуса Монка, что там на сопрано-саксофоне играет сам Джон Колтрейн[51], что с той поры, как он слушал «My favorite things», прошла целая вечность и теперь поздно листать календарь памяти.
Встав на четвереньки, он сдувает с магнитофонных пленок пыль и, лениво пробегая глазами надписи, сделанные цветными чернилами, отмечает мысленно, что они уже выцвели от времени. Вот она, эта пленка, — «My favorite things»!
А Телониус Монк умер на другой стороне планеты, и быть может, последнее, что он вдохнул, — это дым сигарет, тех самых, чей запах сейчас наполняет комнату, где над всем нависла тяжесть недвижного вечера. А ему помнится чувственное дыхание Колтрейна в сопрано-саксофоне.
Он открывает бутылку вина, собираясь выпить в память о человеке, о чьей смерти кричит развернутая страница газеты. Он ставит бобину на магнитофон и усаживается рядом, чтобы не пропустить ни одной ноты, но вместо музыки раздается механическое шипение, точно внутрь забился кот-астматик.
Плохая запись, проносится в голове, и немудрено, ведь первые записи делались безо всякого опыта, второпях, лишь бы присвоить себе эту музыку, заключить в ленту все богатство ее звуков, когда-то заполнявших концертные залы. Присвоить, чтобы не забылось, — вот главная цель! Эта музыка — свидетельство тех дней, где было начало и очевидный конец всего, но без преждевременных, а может, уже запоздалых оценок и выводов. Меж тем минуты проходят одна за одной, и это уже невыносимо, что тут думать — пленка испорчена. Слишком давно ее не слушали, столько было отъездов-переездов. А что если закапать туда оливкового масла?
Он идет на кухню, возвращается с хлебным ножом, пробует вытащить из магнитофона ленту и видит, что она порвалась, вернее, надорвалась, ну это еще полбеды!
И вот он снова на четвереньках, весь напрягся, точно хирург перед неотложной операцией. Даже вспотел, и пальцы кажутся слишком большими, неловкими для такой тонкой работы, но в конце концов ему удается склеить место разрыва. Натянув ленту с помощью карандаша меж двух бобин, он снова вставляет ее в магнитофон. Вот теперь — да, теперь через несколько секунд «My favorite things» разгонит все тягостные мысли об этом застывшем во времени вечере. И чтобы должным образом отметить свою победу, он наливает себе бокал вина до краев.
У него сжимается сердце от первых звуков музыки. Может, думает, так уже было, но затерлось в памяти, ведь это плач, да-да, это плач женщины, еле слышный, сдерживаемый, а сквозь плач пробиваются голоса, это слова утешения, которые в чем-то убеждают, но они приглушены, невнятны, и невозможно разобрать их смысл. Тогда он встает с колен, усиливает звук, приникает ухом к динамику и наконец узнает — это плачет его мать! Голос сквозь слезы говорит о мечтах и надеждах, там, на другом берегу огромного океана, и плач такой тихий, но безутешный, а поверх утешающих голосов он наконец схватывает значение некоторых слов, что-то вроде: я всегда ожидала этой вести, так горько не быть там, рядом с тобой; и вот тут проступает голос брата, более сильный и решительный, знакомый голос, который временами с яростью сплевывает слово «дерьмо»; а затем его перебивают голоса теток, дядьев и самых дальних родственников, которые вдруг всплыли в памяти. Родственники, друзья — сколько раз он обещал написать им, но бросал начатые письма на первой строке, а потом они оказывались в корзине для бумаг, вместе с пробками и бесчисленными окурками сигарет, выкуренных ночами ожидания, полудремы и невольно излившейся спермы.
Теперь он слушает стоя, уткнувшись лбом в стекло, а за окном ничего, кроме теней умирающего вечера. Голоса сменяют друг друга, и слышится звяканье фарфоровых чашечек, и чей-то шепоток предлагает рюмку коньяка, а следом кто-то, не различить кто, говорит, что надо дать рюмочку и старухе, а затем паузы, которыми незамедлительно воспользовался наглый кот-астматик, чье хрипловатое сипенье протискивается меж голосами, этот кот-невидимка живет во всех магнитофонах мира, вот и сейчас он мешает голосу дяди Хулио, а тот почти радостно говорит, что в той стране система социального страхования действует безотказно, и дальние родственники тут же наперебой расхваливают порядок в европейских учреждениях, и вот уже все согласным хором подхватывают, что горевать не надо, удар, само собой, страшный, но если подумать, бедняжка наконец-то обрел покой, мы же все знаем, каким он вышел из тюрьмы, совсем больной, и хоть бы кому пожаловался, мужество его не покидало до последней минуты, это говорит человек, который берется все оформить в консульстве, завтра же он непременно справится насчет цен в «Люфтганзе», но как знать, может, ему хотелось навсегда остаться в той земле?
Ну да, именно этого ему и хотелось, и он нажимает кнопку stop. Затем смотрит в окно на улицу, которая кажется еще пустыннее и неподвижнее, чем всегда. Теперь он собирается выйти, но на сей раз без ключей, поскольку знает, что больше не войдет в этот подъезд, не будет жить в этой квартирке одинокого человека и никогда не услышит «My favorite things» в исполнении квартета Телониуса Монка, где Джон Колтрейн играет на сопрано-саксофоне.
Невстречи в быстротекущем времени
Человек, который торговал сладостями в парке
Жизнь — это нечто великое. Вот сейчас мне почудилось, что все, сделанное мною, было предуказано десять тысяч лет назад, затем я подумал, что мир раскрывается в двух плоскостях, что все порой обретает более чистые цвета и что мы, люди, вовсе не несчастны.
Роберто Арльт «Разъяренная игрушка»[52]Я никогда не делал ничего дурного. У меня свое: мне надо встать в шесть утра, чтобы хватило времени проверить все, что есть в моей плетеной корзине, потому что там всегда получается беспорядок. Мне надо время, чтобы подсчитать, сколько я должен прикупить мятных и анисовых карамелек. Мне надо время, чтобы знать, сколько у меня сломалось, подтаяло шоколадок в обертках, у скольких марципановых солдатиков отвалились или ножки, или ружье деревянное, вот личики, как и прежде, веселые, а виду никакого.
- Приговоренная. За стакан воды - Азия Биби - Проза
- Человек рождается дважды. Книга 1 - Виктор Вяткин - Проза
- Сад расходящихся тропок - Хорхе Луис Борхес - Проза / Ужасы и Мистика
- Стихотворения (сборник) - Роберт Бернс - Проза
- Как Том искал Дом, и что было потом - Барбара Константин - Проза
- Капли воды - Курт Воннегут - Проза
- Менуэт - Луис-Поль Боон - Проза
- Письма к немецкому другу - Альбер Камю - Проза
- Стриженый волк - О. Генри - Проза
- Статуи никогда не смеются - Франчиск Мунтяну - Проза