Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, как твоя хозяйка? – спрашивал Самоварник, чтобы угодить Никитичу, который в своей доменной печи видел живое существо.
– Пошаливать начинает для праздника… – ответил Никитич и, подойдя к деревянной полочке с пробой, показал свежий образчик. – Половик выкинула, потому не любит она наших праздников.
Самоварник посмотрел пробу и покачал головой. Лучшим чугуном считался серый, потому что легко идет в передел, а белый плохим; половиком называют средний сорт.
– Наверху, видно, празднуют… – глубокомысленно заметил Самоварник, поднимая голову кверху. – Засыпки и подсыпки[13] плохо робят. Да и то сказать, родимый мой, суди на волка, суди и по волку: все загуляли.
К разговаривавшим подошел казачок Тишка, приходившийся Никитичу племянником. Он страшно запыхался, потому что бежал из господского дома во весь дух, чтобы сообщить дяде последние новости, но, увидев сидевшего на скамейке Самоварника, понял, что напрасно торопился.
– Ну что, малец? – спрашивал Никитич, зажигая новый пук лучины.
– Все то же… У нас в дому дым коромыслом стоит: пируют страсть!
– И Окулка не боятся?
– Антипа заставили играть на балалайке, а Груздев пляшет с Домнушкой… Вприсядку так и зажаривает, только брюхо трясется. Даве наклался было плясать исправник, да Окулко помешал… И Петр Елисеич наш тоже вот как развернулся, только платочком помахивает.
– Вот что, Никитич, родимый мой, скажу я тебе одно словечко, – перебил мальчика Самоварник. – Смотрю я на фабрику нашу, родимый мой, и раскидываю своим умом так: кто теперь Устюжанинову робить на ней будет, а? Тоже вот и медный рудник взять: вся Пеньковка расползется, как тараканы из лукошка.
– Как ты сказал? – удивился Никитич и даже опустил зажженную лучину, не замечая, что у него уже начала тлеть пола кафтана.
– Я говорю, родимый мой: кто Устюжанинову робить будет? Все уйдут с огненной работы и с рудника тоже.
Никитич только теперь понял все значение вопроса и совершенно остолбенел.
– Теперь вольны стали, не заманишь на фабрику, – продолжал Самоварник уже с азартом. – Мочегане-то все поднялись даве, как один человек, когда я им сказал это самое словечко… Да я первый не пойду на фабрику, плевать мне на нее! Я торговать сяду в лавку к Груздеву.
– Постой, постой… – остановил его Никитич, все еще не имея сил совладать с мыслью, никак не хотевшей укладываться в его заводскую голову. – Как ты сказал: кто будет на фабрике робить?
– Да я первый!.. Да мне плевать… да пусть сам Устюжанинов жарится в огненной-то работе!..
Довольный произведенным впечатлением, Самоварник поднялся на ноги и размахивал своим халатом под самым носом у Никитича, точно петух. Казачок Тишка смотрел своими большими глазами то на дядю, то на развоевавшегося Самоварника и, затаив дыхание, ждал, что скажет дядя.
– А как же, например, моя-то домна останется? – накинулся Никитич с азартом, – для него вдруг сделалось все совершенно ясно. – Ну, как ее оставить хоть на час?.. Сейчас козла посадишь – и конец!
– Хошь десять козлов сади, черт с ней, с твоею домной!
– Ну, нет, брат, это уж ты врешь, Полуэхт! Я теперь тридцать лет около нее хожу, сколько раз отваживался, а тут вдруг брошу за здорово живешь.
– И бросишь, когда все уйдут: летухи, засыпки, печатальщики… Сиди и любуйся на нее, когда некому будет робить. Уж мочегане не пойдут, а наши кержаки чем грешнее сделались?
– Врешь, врешь!.. – орал Никитич, как бешеный: в нем сказался фанатик-мастеровой, выросший на огненной работе третьим поколением. – Ну, чего ты орешь-то, Полуэхт?.. Если тебе охота – уходи, черт с тобой, а как же домну оставить?.. Ну, кричные мастера, обжимочные, пудлинговые, листокатальные… Да ты сбесился никак, Полуэхт?
Казачок Тишка вполне понимал дядю и хохотал до слез над Самоварником, который только раскрывал рот и махал руками, как ворона, а Никитич на него все наступает, все наступает.
– Ты его в ухо засвети, дядя! – посоветовал Тишка. – Вот так галуха, братцы…
– Меня не будет, Тишка пойдет под домну! – ревел Никитич, оттесняя Самоварника к выходу. – Сынишка подрастет, он заменит меня, а домна все-таки не станет.
– Да ведь и сына-то у тебя нет! – кричал Самоварник.
– Все равно: дочь Оленку пошлю.
Этот шум обратил на себя внимание литухов, которые тоже бегали в кабак ловить Окулка и теперь сбились в одну кучку в воротах доменного корпуса. Они помирали со смеху над Самоварником, и только один Сидор Карпыч был невозмутим и попрежнему смотрел на красный глаз печи.
Эта сцена кончилась тем, что Самоварник обругал Никитича варнаком и убежал.
XV
Праздник для Петра Елисеича закончился очень печально: неожиданно расхворалась Нюрочка. Когда все вернулись из неудачной экспедиции на Окулка, веселье в господском доме закипело с новою силой, – полились веселые песни, поднялся гам пьяных голосов и топот неистовой пляски. Петр Елисеич в суматохе как-то совсем забыл про Нюрочку и вспомнил про нее только тогда, когда прибежала Катря и заявила, что панночка лежит в постели и бредит.
– Папочка, мне страшно, – повторяла девочка. – Окулко придет с ножом и зарежет нас всех.
Комната Нюрочки помещалась рядом с столовой. В ней стояли две кровати, одна Нюрочкина, другая – Катри. Девочка, совсем раздетая, лежала в своей постели и показалась Петру Елисеичу такою худенькой и слабой. Лихорадочный румянец разошелся по ее тонкому лицу пятнами, глаза казались темнее обыкновенного. Маленькие ручки были холодны, как лед.
– Я посижу с тобой, моя крошка, – успокаивал больную Петр Елисеич.
– С тобой я не боюсь, папа, – шептала Нюрочка, закрывая глаза от утомления.
Пульс был нехороший, и Петр Елисеич только покачал головой. Такие лихорадочные припадки были с Нюрочкой и раньше, и Домнушка называла их «ростучкой», – к росту девочка скудается здоровьем, вот и все. Но теперь Петр Елисеич невольно припомнил, как Нюрочка провела целый день. Вообще слишком много впечатлений для одного дня.
– Папочка, его очень били? – неожиданно спросила Нюрочка, продолжая лежать с закрытыми глазами.
– Нет, Окулко убежал…
– Куда же он убежал, папочка?.. Ведь теперь темно… Я знаю, что его били. Вот всем весело, все смеются, а он, как зверь, бежит в лес… Мне его жаль, папочка!..
– Да ведь ты его боишься и другие боятся тоже, поэтому и ловили.
– А если бы поймали, тогда Иван Семеныч высек бы его, как Сидора Карпыча?
– Не нужно об этом думать, глупенькая. Спи…
– Когда тебя нет, папочка, мне ужасно страшно делается, а когда ты со мной, мне опять жаль Окулка… отчего это?..
Разгулявшиеся гости не нуждались больше в присутствии хозяина, и Петр Елисеич был рад, что может, наконец, отдохнуть в Нюрочкиной комнате. Этот детский лепет всегда как-то освежающе действовал на него. В детском мозгу мысль просыпалась такая же чистая и светлая, как вода где-нибудь в горном ключике. Вот и теперь встревоженный детский ум так трогательно ищет опоры, разумного объяснения и, главное, сочувствия, как молодое растение тянется к свету и теплу. Чтобы отец не ушел, Нюрочка держала его руку за палец и так дремала.
– Ты здесь, папочка?
– Я здесь, Нюрочка.
Детское лицо улыбалось в полусне счастливою улыбкой, и слышалось ровное дыхание засыпающего человека. Лихорадка проходила, и только красные пятна попрежнему играли на худеньком личике. О, как Петр Елисеич любил его, это детское лицо, напоминавшее ему другое, которого он уже не увидит!.. А между тем именно сегодня он страстно хотел его видеть, и щемящая боль охватывала его старое сердце, и в голове проносилась одна картина за другой.
Вот на пристани Самосадке живет «жигаль»[14] Елеска Мухин. Старик Палач, отец нынешнего Палача, заметил его и взял к себе на рудник Крутяш в дозорные, как верного человека, а маленького Елескина сына записал в заводскую ключевскую школу. Маленький кержачонок, попавший в учебу, был горько оплакан в Самосадке, где мать и разные старухи отчитывали его, как покойника. Жигаль Елеска тоже хмурился, потому что боялся гражданской печати хуже медведя, но разговаривать с старым Палачом не полагалось.
– Дурак, человеком будет твой Петька, – коротко объяснил Палач, по-медвежьи покровительствовавший Елеске. – Выучится, в контору служителем определят.
На Мурмосских заводах было всего две школы – одна в Мурмосе, другая в Ключевском. Учили одинаково скверно в обеих, а требовался, главным образом, красивый почерк. Маленький кержачонок Петька Жигаль, как прозвали его школяры по отцу, оказался одним из первых, потому что уже выучился церковной печати еще в Самосадке у своих старух мастериц. Выучился бы он в школе, поступил бы на службу в завод и превратился бы в обыкновенного крепостного служителя, но случилось иначе. Проживавший за границей заводовладелец Устюжанинов как-то вспомнил про свои заводы на Урале, и ему пришла дикая блажь насадить в них плоды настоящего европейского просвещения, а для этого стоило только написать коротенькую записочку главному заводскому управляющему. Сказано – сделано. Когда эта записочка прилетела на Урал, то последовала немедленная резолюция: выбрать из числа заводских школьников десять лучших и отправить их в Париж, где проживал тогда сам Устюжанинов. В это роковое число попали Петька Жигаль и хохленок Сидор Карпыч. Можно себе представить, как с Самосадки отправляли мальчугана в неведомую, басурманскую сторону. Даже «красная шапка» не производила такого панического ужаса: бабы выли и ревели над Петькой хуже, чем если бы его живого закапывали в землю, – совсем несмысленый еще мальчонко, а бритоусы и табашники обасурманят его.
- Переводчица на приисках - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Седьмая труба - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Говорок - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Не укажешь... - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Доброе старое время - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Постный помин - Роман Сергеевич Леонов - Прочая религиозная литература / Русская классическая проза / Ужасы и Мистика
- Родительская кровь - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Приваловские миллионы - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Легенды - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Белоснежка и медведь-убийца - Дмитрий Валентинович Агалаков - Детектив / Мистика / Русская классическая проза