Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На пароходе через Ладожское и Онежское озера он добирается до Петрозаводска, а оттуда до Повенца, по пути описывая публику — священника, старичка-полковника, женщину с маленькой девочкой на руках. Пока что это еще очень похоже на Сергея Васильевича Максимова, может быть, немножко живее и одновременно с тем неувереннее, однако те тридцать—сорок лет, что отделяют «Год на Севере» от пришвинских очерков, не проходят бесследно. Вот сельский батюшка посмеивается над настоятелем Климентского монастыря, у которого тридцать шесть коров и двадцать монахов, вот появляется мальчик, которого родители за чудесное выздоровление его по обету посылают в Соловецкий монастырь, юноша отправляется с большим религиозным подъемом и… остывает к вере.
Из Повенца, где для всех мир заканчивается, а для Пришвина только начинается, писатель отправляется к Масельгскому хребту, через который проходит водораздел между Балтийским и Белым морями.
Озера, реки, острова, водопады, скалы, салмы, сельги, луды, корги — он очень внимателен к подробностям пейзажа, местным словечкам, которые выделяет курсивом и объясняет, к названиям ветров — шалонник, летний, сток, побережник, обедник, торок, жаровой.
Автор чувствует себя очень свободным в этом повествовании и ничего не стесняется: книга как бы пишет сама себя — верный признак всякого истинно талантливого произведения, Пришвин только кое-где подправляет ее течение, в ней совершенно нет сделанности, вымученности, искусственности и уж тем более журнализма — при очевидной заданности темы Пришвин выступает как художник.
Когда ему требуется, он вставляет в текст довольно длинные цитаты современных ему ученых, приводит народные стихи, описывает свадебные и похоронные обряды, очень много времени уделяет рыболовецкому промыслу, вешнему, осеннему и зимнему, бурлачеству, рубке леса и лесосплаву, листоброснице (неведомой жителям средней полосы поре, напоминающей сенокос, с той лишь разницей, что женщины собирают березовые листья и зимой кормят ими коров), пахоте, упоминается вскользь строительство Онежско-Беломорского канала — все это зерна будущих пришвинских книг.
И один из самых трогательных и важных персонажей «Края» — старик Мануйло, который рассказывает рыбакам и лесорубам сказки про царя, «с которым народ живет так просто, будто бы это и не царь, а лишь счастливый, имеющий власть мужик», рассказывает, пока все не уснут, а если не спит хоть один, рассказывает и ему и, только исполнив свой долг, засыпает. Чем не идеальный писатель и чем не подлинное литературное творчество, воспринимаемое как желанная служба!
Пришвин удивляется тому, как сосуществуют в крестьянском быту языческие и христианские обычаи, и христианские кажутся ему вынужденной уступкой, а настоящие властители этого края — колдуны, к которым его влечет куда больше, чем к православным монахам.
Он был внимателен не только к природе — в «Краю» немало ярких образов людей, и один из самых пронзительных — вопленица Степанида Максимовна, профессиональная плакальщица; старик Иван Тимофеевич Рябинин, сын того знаменитого Рябинина, у которого записывал былины Гильфердинг.
Книга была замечена и имела успех (в том числе и денежный, Пришвин получил шестьсот рублей золотыми), и эта первая литературная победа, пусть даже ее автором впоследствии отчасти преувеличенная и превращенная в своего рода легенду, значила для вчерашнего неудачника необыкновенно много. Но успех надо было закреплять, двигаться вперед, и начинающий литератор принялся вырабатывать свою — как нынче принято говорить — писательскую стратегию.
Почему Пришвин свернул при этом с этнографического пути и потянулся к декадентам? Почему этот умный, глубоко чувствующий здоровую природу и привязанный к земной жизни зоркий и чуткий человек, написавший прекрасную реалистическую книгу, оказался в кругу людей с очень специфическим мировоззрением? Что потянуло его к сектантам?
Вопросы эти далеко не праздные, ибо не одного Михаила Михайловича касаются. В «Журавлиной родине» Пришвин опишет свой переход от наивного реализма в декадентский стан так:
«Свою первую книгу этнографическую „В краю непуганых птиц“ я писал, не имея никакого опыта в словесном искусстве. Против всех, писавших потом о моих книгах, один М. О. Гершензон сказал мне, что эта первая книга этнографическая гораздо лучше всех следующих за ней поэтических. Я приписал такое мнение чудачеству М. О. Гершензона, который, казалось мне, всегда и во всем хотел быть оригинальным. И только теперь, когда судьба привела в мою комнату В. К. Арсеньева, автора замечательной книги „В дебрях Уссурийского края“, и я узнал от него, что он не думал о литературе, а писал книгу строго по своим дневникам, я понял и Гершензона и недостижимое мне теперь значение наивности своей первой книги. И я не сомневаюсь теперь, что, если бы не среда, заманившая меня в искусство слова самого по себе, я мало-помалу создал бы книгу, подобную арсеньевской, где поэт до последней творческой капли крови растворился в изображаемом мире».
Признание замечательное во многих отношениях, и особенно интересна в нем мысль о том, что в декаденты Пришвина заманили, как в секту, однако как и всякий мемуарист в более поздних воспоминаниях и уж тем более подцензурных художественных текстах Пришвин вольно или невольно исказил, подправил реальную картину своей литературной молодости. К декадентству он пришел сам и, видимо, не прийти не мог. Помимо отталкивания от народнических, семейных традиций, что-то еще глубоко личное, берущее начало из детства, его туда манило, волновало его душу. Уже в следующей своей, очень рыхлой на мой взгляд, повести «За волшебным колобком» автор торопится развить успех первой книги, и в ней впервые появляются мифологические персонажи:
«— Укажи, — говорю я, — мне, дедушка, где еще сохранилась древняя Русь, где не перевелись бабушки-задворенки, Кащеи Бессмертные и Марьи Моревны?»
А потом появляется и сама Марья Моревна в образе красивой северной девушки, и постепенно выходит на первый план повествования автор, из очеркиста он превращается в главное действующее лицо, вносит в материал свое «я», и мало-помалу авторское «я» не то чтобы заслоняет изображаемую жизнь, но становится ее фокусом, и все более Пришвин на нем сосредотачивается, изучая себя, фотографируя, как изучает и фотографирует увиденное.
Вот почему художник должен быть простодушен, как дитя, вот что вызревало в Пришвине долгие годы, медленно в нем перегорало — реальность сочеталась со сказкой, и завязывались все узлы. Но при этом Пришвин, очевидно, торопился включить себя в литературную ситуацию двадцатого века, так, чтобы написанное оказывалось поводом для повествования об ищущей личности, о хождении интеллигента в народ, и не случайно к одной из глав, посвященной Соловецкому монастырю, дается эпиграф из самого что ни на есть декадента Константина Бальмонта:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Первое российское плавание вокруг света - Иван Крузенштерн - Биографии и Мемуары
- Сибирской дальней стороной. Дневник охранника БАМа, 1935-1936 - Иван Чистяков - Биографии и Мемуары
- Сергей Собянин: чего ждать от нового мэра Москвы - Ирина Мокроусова - Биографии и Мемуары
- Генерал Дроздовский. Легендарный поход от Ясс до Кубани и Дона - Алексей Шишов - Биографии и Мемуары
- Парашютисты японского флота - Масао Ямабэ - Биографии и Мемуары
- Муссолини и его время - Роман Сергеевич Меркулов - Биографии и Мемуары
- Литературные первопроходцы Дальнего Востока - Василий Олегович Авченко - Биографии и Мемуары
- Почти серьезно…и письма к маме - Юрий Владимирович Никулин - Биографии и Мемуары / Прочее
- Полное собрание сочинений. Том 3. Ржаная песня - Василий Песков - Биографии и Мемуары
- Гений кривомыслия. Рене Декарт и французская словесность Великого Века - Сергей Владимирович Фокин - Биографии и Мемуары / Науки: разное