Шрифт:
Интервал:
Закладка:
СТАТЬЯ VIII. — Воскресная служба распространяется также и на будние дни.
Схолии. — Всякое нарастание нежелательных событий должно сопровождаться соответствующим ожесточением правил этикета. Этот тезис в комментариях не нуждается.
Робинзон положил перо грифа и оглядел окрестности. Теперь его Резиденцию, а также здания Палаты Мер и Весов, Дворца Правосудия и Храма защищала высокая зубчатая стена, перед которой пролегал ров глубиною в двенадцать футов и шириною в десять; ров шел полукругом от одной стены пещеры к другой. В бойницах центральной части стены лежали наготове, заряженные, два кремневых мушкета и двуствольный пистолет. В случае нападения Робинзон мог, стреляя из них по очереди, убедить атакующих, что он не единственный защитник крепости. Топор и абордажная сабля также находились в пределах досягаемости, но дело вряд ли дошло бы до рукопашной, ибо подходы к стене Робинзон усеял всевозможными ловушками. Во-первых, он выкопал ямы, расположив их в шахматном порядке и замаскировав сверху дерном, уложенным на тоненькие камышовые плетенки; на дне каждой такой ямы стоял закаленный на огне острый кол. Затем он зарыл у дороги, ведущей из бухты к пещере — в том месте, где нападающие, по логике вещей, непременно должны приостановиться и посовещаться, прежде чем идти дальше, — бочонок с порохом, который можно было взорвать, с помощью длинного фитиля, на расстоянии, не выходя из крепости. И наконец, мост через осадный ров был, разумеется, подъемным.
Все эти фортификационные работы и состояние тревоги, в которое вверг Робинзона страх перед возвращением арауканцев, держали его в постоянном напряжении, и он ясно ощущал благотворные моральные и физические последствия этого. В который уже раз ему пришлось убедиться, что единственным лекарством против разрушительного действия одиночества и отсутствия других людей является труд — строительство, организация быта, издание законов. Никогда еще кабанье болото не было ему так отвратительно, как в эти дни. Каждый вечер, перед наступлением комендантского часа, он обходил дозором свои угодья в сопровождении Тэна, который, казалось, тоже проникся сознанием грозящей опасности. Затем следовало «закрытие» крепости. На лужайку выкатывались каменные глыбы — в таком порядке, чтобы направить осаждающих к ямам-ловушкам. «Подъемный мост» поднимался, все входы и выходы баррикадировались, и наступал комендантский час. Робинзон готовил ужин, накрывал стол на «вилле» и удалялся в пещеру. Спустя некоторое время он выходил оттуда, умытый, причесанный, надушенный, с подстриженной бородкой, облаченный в праздничные одежды, и шел в свою Резиденцию, где под обожающим и преданным взглядом Тэна садился за трапезу при свете факела из ярко пылающих смолистых веток.
Этот период энергичных военных приготовлений сменился коротким сезоном проливных дождей, заставивших Робинзона тяжко потрудиться над укреплением и переделкой своих строений. Потом наступило время сбора урожая, который оказался столь обильным, что Робинзону пришлось оборудовать под амбар грот, берущий начало в глубине большой пещеры, — грот был настолько узок и доступ в него так труден, что до сих пор он не решался им воспользоваться. На сей раз Робинзон не отказал себя в удовольствии испечь хлеб, отделив с этой целью часть нового урожая. Наконец-то он разжег давно уже готовую печь. Это явилось для него волнующим событием, важность которого он, конечно, хорошо понимал и сейчас, но лишь позже смог оценить во всей полноте. Еще раз он приобщился к одной из материальных и вместе с тем духовных сторон жизни утраченного им человеческого сообщества. Но первая выпечка хлеба не только позволила ему, в силу своего универсального и таинственного значения, глубже познать источники человеческого духа: двуединое это действо содержало также и нечто иное, влекущее его как мужчину; скрытые, интимные, затерявшиеся среди прочих постыдных тайн раннего детства ощущения неожиданно расцвели пышным цветом именно здесь, в горестном и безнадежном одиночестве.
Дневник. Нынче утром, когда я впервые замешивал тесто для хлеба, на меня вдруг нахлынули образы, вроде бы навсегда затерявшиеся в вихре прошедшей жизни, но возродившиеся благодаря одинокому моему существованию. Мне было лет десять, когда отец спросил, кем я хотел бы стать. Не колеблясь, я ответил: булочником. Он задумчиво поглядел на меня и кивнул с видом ласкового одобрения. Ясно было, что, по его разумению, скромное это ремесло носило отпечаток особого достоинства, освященного всеми символами, свойственными хлебу — наилучшей пище для тела, но, главное, для духа, — согласно христианской морали, которой отец, быть может, сторонился, будучи истовым приверженцем учения квакеров, но священную суть которой тем не менее почитал.
Для меня же дело обстояло совсем иначе, но тогда я мало заботился о необходимости обоснования: престижности, отличавшей в моих глазах ремесло булочника. Каждое утро по пути в школу я проходил мимо окошечка, откуда шел теплый, сдобный, какой-то матерински-ласковый дух; он поразил меня с первого же раза и с тех пор неодолимо притягивал к себе, заставляя подолгу простаивать у прикрывавшей окно решетки. Здесь, снаружи, было только серое слякотное утро, грязная улица, а в конце ее — ненавистная школа с грубыми учителями. Внутри же этой сказочно влекущей пещеры я видел помощника пекаря: голый по пояс, весь припудренный мукой, он месил белое тесто, по локоть погружая в него руки. Я всегда отдавал предпочтение не формам, а материи. Осязать и вдыхать — эти два способа познания мира волновали и посвящали меня в его сущность куда больше, нежели зрение и слух. Не думаю, что свойства эти говорят в пользу моих душевных качеств; готов смиренно признать обратное. Но для меня цвет — не что иное, как обещание жесткости или мягкости, форма — всего лишь свидетельство гибкости или твердости предмета, попавшего в руки. Так вот, я никогда не видывал ничего более маслянистого, более женственного и ласкового, чем это пухлое тело без головы, теплая податливая плоть, покорно поддающаяся в глубине квашни тискающим ее сильным рукам полуголого мужчины. Теперь-то я понимаю, что мне смутно чудилось тогда загадочное соитие хлебной ковриги и пекаря; я даже грезил о некоей новой, неведомой закваске, которая придала бы этому хлебу мускусный привкус и аромат весны.
Таким образом, для Робинзона лихорадочное переустройство острова сочеталось со свободным — хотя вначале и робким — расцветом неясных, безотчетных побуждений. И в самом деле: казалось, все внешние, видимые, искусственно созданные творения рук — непрочные, но непрестанно и энергично обновляемые — служили оправданием и защитой для рождения нового человека, который станет жизнеспособным много позже. Но Робинзон не желал ждать и остро страдал от несовершенства своей системы. Действительно, соблюдение Хартии и Уголовного кодекса, отбывание вмененных самому себе наказаний, строгое следование раз и навсегда установленному распорядку дня, не оставлявшему ни единой передышки, церемониал, руководящий его основными действиями, — словом, вся эта тесная броня установлений и предписаний, в которую он втиснул себя, чтобы не скатиться в пропасть, была, однако, бессильна перед тоскливым страхом соседства с дикой, неукротимой тропической природой и внутренней, разъедающей его душу цивилизованного человека эрозией одиночества. Тщетно Робинзон пытался избавиться от некоторых чувств, некоторых инстинктивных выводов — его все равно без конца преследовали нелепейшие суеверия, замешательство и растерянность; они неумолимо расшатывали здание, где он надеялся укрыться и спастись.
Так, например, он не мог запретить себе вкладывать зловещий смысл в двойной крик анй (Клещеядная кукушка, водящаяся в Южной Америке). Эта птица всегда старательно пряталась в зарослях, ее невозможно было разглядеть, даже когда она находилась под самым носом; в ушах Робинзона первая высокая нота ее крика звучала посулом счастья и удачи, а вторая — низкая — мрачным предвестием надвигающихся бедствий. В конце концов Робинзон стал смертельно бояться этого скорбного звука, и все же какая-то неодолимая сила влекла его в темные сырые заросли — любимое укрытие ани, где он с заранее бьющимся от ужаса сердцем снова и снова вслушивался в тоскливые птичьи пророчества.
Робинзон также все чаще сомневался в подлинности своих ощущений; с большим трудом он заставлял себя не обращать внимания на те из них, что внушали ему смутную боязнь. Или же, напротив, он неустанно возвращался к впечатлению, показавшемуся ему странным, подозрительным, необычным. Так, однажды, проплывая в пироге близ юго-западного берега, он был поражен оглушительным птичьим гомоном и стрекотом насекомых — звуки достигали его слуха мерными волнами. Но когда он причалил к берегу и вошел в лесную чащу, то убедился, что там царит мертвая тишина, повергнувшая его в беспокойный страх. Либо шум слышался только издали, на некотором расстоянии от леса, либо все живое умолкло при его появлении. Робинзон вернулся к пироге, отплыл от берега, причалил вновь и повторил свой маневр несколько раз, взволнованный и подавленный невозможностью разрешить странную загадку.
- Жиль и Жанна - Мишель Турнье - Современная проза
- Каспар, Мельхиор и Бальтазар - Мишель Турнье - Современная проза
- Зеркало идей - Мишель Турнье - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Карманный справочник Мессии - Ричард Бах - Современная проза
- Сексус - Генри Миллер - Современная проза
- Дурные мысли - Лоран Сексик - Современная проза
- Я буду тебе вместо папы. История одного обмана - Марианна Марш - Современная проза
- Земной лимб - Михаил Петров - Современная проза
- Клуб неисправимых оптимистов - Жан-Мишель Генассия - Современная проза