Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот несколько выдержек из моего ответа, в которых читатель найдет факты и аргументы, не вошедшие ни в эту мою статью, ни в ту, которая ей предшествует.
Многоуважаемая Людмила Вайнер!
Читая ваше письмо в редакцию «Вестника», я вспомнил об эпизоде, связанном с франко-советским фильмом «Нормандия – Неман», который, кажется мне, был первым опытом советско-западного сотрудничества в области кино. Приехавший в Москву французский режиссер, – писала «Литературная газета» уже после выхода фильма, – задержал начало съемок на несколько месяцев, когда обнаружил, что у советских и французских актеров совершенно различная манера речи. Французы говорили «как в жизни», обыденно и просто, даже о серьезных и важных вещах. Русские же впадали в пафос, даже произнося что-нибудь вроде «а не попить ли нам чайку?»
Эпизод этот вспомнился мне вот почему: в основе ваших возражений на мою статью, как мне представляется, лежит мысль о том, что тоталитаризм оставляет свой отпечаток на всех сферах культуры, кроме тех, что связаны со звуком, тоном, интонацией.
«…Советский и фашистский режимы действительно имели много общего, но тому подтверждение содержится не в музыке, не в песнях, а в идеологии, в методах и средствах правления», – пишете вы и добавляете, что сходство проявлялось также в официальной литературе (включая пери одическую печать), в архитектуре, в плакатах.
Вы, очевидно, считаете, что музыка может служить любым целям, любой идеологии, но при этом всегда оставаться нейтральной, парить «над схваткой», что в ее мелодии и ритмы не проникают родовые признаки тех или иных идейных движений.
В первом вы правы: музыка – весьма легкомысленная особа, эмоции превалируют у нее над интеллектом, содержание ее отличается неопределенностью, неконкретностью, и поэтому она легко приноравливается к самым различным словам, ситуациям и идеям, запросто перебегает из лагеря в лагерь, чтобы стать «эмоциональным усилителем» соединившихся с нею слов, театрального действия, кинокадров.
Но вот сохранить полную нейтральность ей удается не всегда, особенно же при столкновении с идеологиями тотального свойства, стремящимися подмять под себя всё и вся.
Вернемся к советской речевой мелодике, удивившей своей выспренностью французского режиссера. Она утвердилась в России в 30-е годы во всех официальных сферах – в кино, театре, на радио, в речах ораторов. Примерно так же «звучала» тогда и гитлеровская Германия. Оба тоталитарных гиганта выработали особый тон, проникнутый беспредельной самоуверенностью государства, познавшего истину в последней инстанции. Чтобы убедиться в этом, достаточно вслушаться в звуковую палитру доку ментальных фильмов фаворитки Гитлера Лени Рифеншталь, «Падения Берлина» и других советских фильмов послевоенных лет, в музыкальные эпизоды поразительной ленты Михаила Ромма «Обыкновенный фашизм»… Да и сегодня в фильмах постсоветской России то и дело прорывается какая-то ненатуральная, деревянная интонация, занозой застрявшая в подсознании российских актеров…
Переходя к песне, позволю себе еще одно воспоминание. Декабрь 1974-го. В доме Павла Литвинова под Нью-Йорком весь вечер пою для небольшой компании – бывших московских диссидентов – песни бардов. Исчерпаны авторы первого эшелона, но аудитория всё еще «просит песен», и я перехожу ко второму (ко «второй полочке», как любил выражаться Окуджава).
«А вот это уже не то… советчиной отдает», – произносит один из гостей, Михаил Меерсон-Аксенов, после одной из песен.
Я уже не помню, что спел тогда. Помню лишь, что подивился Мишиной чуткости, тому, как точно и тонко уловил он – в музыкально-поэтическом строе песни – ту неотличимую для многих грань, которая лежит между искусством внутренне свободным и тем, что так и не смогло вырваться из цепких объятий властного, всепроникающего советского мифа.
Миф этот приучил авторов обходиться поистине спартанским пайком. Регламентировалось всё – темы, сюжеты, стиль, родословная художественных средств и приемов, в том числе и музыкальных: персонами нон грата были джаз, старинный русский романс, «цыганщина», шансонетка, Вертинский, шарманочные уличные мотивы, фольклор уголовного мира…
О тяжелом, трагическом писать разрешалось, но при условии, что трагедия будет – «оптимистическая», как в печально известной пьесе Вишневского. Во время войны по радио вдруг перестали играть «Землянку» – одну из самых проникновенных и правдивых песен военных лет. По слухам, кому-то наверху не понравилось, что «До тебя мне дойти нелегко, // А до смерти – четыре шага». Я уже не говорю о грустной судьбе замечательной песни «Враги сожгли родную хату», которую запретили едва ли не после первого исполнения по радио…
Существовали табу на отдельные слова и понятия. Булат Окуджава как-то рассказал мне, что его «Песенку об Арбате» поначалу не пропускали в печать из-за строки «Ах Арбат, мой Арбат, ты моя религия». Помню, как горевал автор вокального цикла на стихи Тютчева ленинградский композитор Израиль Борисович Финкельштейн: руководители ленинградского отделения издательства «Музыка», боявшиеся собственной тени, забраковали один из романсов за одно-единственное слово: «О, как на склоне наших лет // Нежней мы любим и суеверней». А ведь время на дворе стояло относительно благополучное – 60-е годы, «оттепель»!
Я всю эту кухню познал изнутри: будучи членом Союза советских композиторов, я часто бывал на заседаниях «творческой секции», которая ведала песнями. Близко общался с композиторами, с их соавторами-поэтами, с исполнителями. Эдуард Хиль, прославившийся исполнением эстрадных советских песен 60–70-х годов, сказал мне перед дискуссией о современной песне на ленинградском телевидении, которую меня пригласили про вести: «Ты знаешь, от моего репертуара у меня, кажется, меняется лицо. Боюсь, что эта бесконечная идиотская улыбка так у меня и останется на всю жизнь!» Мы уже входили в студию. «Вот возьму и скажу сейчас об этом!» – добавил решительно Эдик. Увы, не сказал…
Вы против «втаптывания в грязь искренних и хороших песен ТОЙ нашей жизни». Относите ли вы к ним и те, что пелись в годы моей (а может быть, и вашей) юности, а именно, пламенные песни русских революционеров? Во всяком случае в мой набор любимых песен они входили. Одним из первых, кто увидел их глубокую моральную ущербность, был Иван Алексеевич Бунин. Прочитав в 1919 году тексты «Русской Марсельезы» и «Варшавянки», он пришел в неописуемый ужас от клокочущих в них злобы и ненависти.[87]
В годы борьбы за власть ни коммунисты, ни нацисты не прикидывались вегетарианцами, не пеклись о респектабельности, самоцензурой не занимались. У вас, мой уважаемый оппонент, чувствуется завидная эрудиция по части песен разных стран и народов, и я призываю вас поискать в песенных культурах цивилизованных обществ такой же накал ненависти, насилия, зависти и злобы, каким отмечены ранние песни коммунизма и нацизма. Если вам повезет – прошу: поделитесь находкой со мной.
«В советских песнях подобного не было», – пишете вы, приведя цитату, прочитанную вами у Эренбурга: «Вонзив еврею в горло нож, // Мы гордо скажем: “мир хорош!”» Да, не было, если вести отсчет истории советской песни с начала 30-х годов, когда она заметно смягчилась, заулыбалась и принялась восторженно славить новую жизнь, счастливый советский народ и его Великого Вождя. Песня не подстрекала к расправам и не ликовала, когда они совершались, как это делали другие формы и жанры государственной пропаганды. Советские массовые песни времен Большого террора и послевоенных лет повинны в другом. В том, что они так много сделали для создания иллюзорного мира, бредового советского зазеркалья. Мир этот не имел ничего общего с кровавой реальностью сталинских лет.
«Искренние и хорошие песни» вселяли в души миллионов ни на чем не основанный оптимизм и прекраснодушие, порождали тот синдром повальной «психической слепоты», о которой писала Надежда Мандельштам.
Мне кажется, я понимаю тех бывших советских людей, которые готовы принять любую критику режима, но начинают нервничать, как только заходит речь о его песенной культуре: «Ради бога, не трогайте наших песен!» В конце концов отношение к ним – личное дело каждого. Слишком сильно было их обаяние, слишком глубокий след оставили они в наших душах (в том числе – поверьте! – и в моей, так что мне не вполне понятен ваш упрек: дескать, я выгляжу как небожитель, который в лупу «сухо рассматривает», как букашек, своих бывших сограждан, «нас, жителей бывшего Союза, – фи, что они пели!» Эх, дорогая Людмила, певал и я, да еще с каким пылом…).
Труднее понять другое: почему так по-разному относятся к культурному наследию своего тоталитарного прошлого, к своей мифологии, народы Германии и России? Когда немецкое общественное телевидение проводило со мной интервью о песенных связях гитлеровской Германии и сталинской России, я с удивлением узнал, что в сегодняшней Германии категорически запрещено исполнять песни нацистского репертуара (включая те, что были заимствованы у коммунистов), так что, пояснили мне, в передаче могут в лучшем случае прозвучать лишь короткие отрывки. Ну как тут было не вспомнить про мечтающую о лучшем будущем загадочную страну, возродившую – почти без возражений со стороны ее граждан – слегка измененный советский государственный гимн, отобранный и одобренный лично товарищем Сталиным!..
- Основы музыкальной психологии - Елена Федорович - Музыка, танцы
- Гимн торжествующей Любви - Анна Герман - Музыка, танцы
- Это «Секрет»? Игра в «Битлз» - Сергей Миров - Музыка, танцы
- Битва за водку - Сергей Троицкий - Музыка, танцы
- Леонид Агутин. Авторизованная биография - Людмила Агутина - Музыка, танцы
- Анна Павлова. «Неумирающий лебедь» - Наталья Павлищева - Музыка, танцы
- Признание Эдисона Денисова. По материалам бесед - Дмитрий Шульгин - Музыка, танцы