Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На площадке трамвая номер шесть я отделена от Коли только охапкой черемухи. Что делать в двенадцать лет с яростным томлением чувства – не выказать, не сказать, не коснуться, только грезить перед сном о дивном часе кораблекрушения, когда ревет и вздымается море, трещит накренившаяся палуба и тянется рука к руке в прощальном касании.
И нет за темным окном ни пятилетки, ни волейбола. Только – Коля. Его глаза, волосы, жест руки – все в дымке моего чувства.
В глубине Мамоновского переулка, на пятом этаже в большой коммунальной квартире живет Коля в комнате с пьющим отцом-столяром, заботливой маленькой черноокой мачехой и ее малышами – Колиными братишкой и сестренкой. У соседей есть телефон. Я раздобыла его номер.
Днем после школы, когда соседи еще на работе, я вызываю этот номер и волнуюсь оттого, что в коридоре ли за закрытой соседской дверью, в комнате ли сквозь стену Колю настигает мой звонок – тайное касание.Уже все вступили в комсомол. В последнем классе наконец я решилась попросить рекомендацию – у Коли.
Прошли годы, дымка рассеялась. Передо мной стоял высокий парень со спокойным лицом, со светлой челкой, смахнутой косо по лбу, светлоглазый, чуть крапленный зимними веснушками, с тугим ртом, с вопросительно, ладно и дружелюбно приподнятой теплой, красивой ладонью.
– Только, Коля, я должна тебе сказать. Я не знаю, могу ли подавать. Мой папа исключен из партии…Уже давно заглох волейбол. И давно я не метила в тетради черными крестиками пропащие дни жизни – те, в которые не видела Колю. И зря – шел 37-й год и редко кто мог тогда так ответить:
– Какое мне до этого дело. Я же даю рекомендацию тебе, а не твоему папе.
После десятилетки Коля окончил курсы радистов и уехал на остров Диксон, а оттуда на фронт, безвозвратно.
Он остался навсегда в незамутненной сказочной дали нашего отрочества.
Волейбол, зимовки на Крайнем Севере и гибель на войне – классика моего поколения.
8
«Мы строим!» Как увлекал нас этот девиз, будто он обращен только ввысь к созиданию, а не соучастник разрушения. И на одной лишь небольшой площади путем разных манипуляций развеяны мюзик-холл, театр Мейерхольда, Экспериментальный театр, Кукольный и даже «Современник».
Улицы, бульвары, наименования – все сорвалось, понеслось в прорву времени. Хоть какой квартал сохранить бы нетронутым – резервацию городского нашего детства.
Вот церковь Рождества Богородицы в Путниках, куда я тайно заходила в ожидании трамвая. Снаружи она все такая же и даже лучше, ухоженнее. А внутри не знаю что. Последний раз – тому уже более десяти лет, – когда я с моей приятельницей-журналисткой побывала в церкви, в ней было цирковое училище. Мы ходили из одного придела в другой, то выстеленный матами, то ковровым покрытием, то с деревянным настилом. До изнеможения кувыркались акробаты, иллюзионисты репетировали в центре храма, и жонглеры отрабатывали номер у врат алтаря. Журналистка брала интервью у этих потных артистов. Она писала об их трудном искусстве.
Исчезают или причудливо меняются все реалии жизни: дома, люди, улицы, их названия. Не остается следов пути, куда ступить, за что уцепиться. Тут не то что связь веков – связь тебя самого с собою рвется. И устоять, не сорваться в этом нетерпеливом потоке среди гримас и клоунады судьбы – трудное искусство цирка жизни.
Наш дом надстроен. Жильцы цокольного этажа переселены наверх в надстройку. По утрам спускается на лифте, выходит с собакой на поводке прихрамывающая Анютка Косорукая, внучка давнего дворника Михаила Ивановича. Это степенная, немолодая женщина, учительница в вечерней школе. Направляясь в молочный магазин, пересекает двор седая Леля Грек с пустыми бутылками из-под молока в плетеной сумке.
У соседнего дома уже стоит Рюха.
Люба, юный и проницательный мой друг, дочитав до того места, где Рюха наступил мне на ногу коньком, сокрушалась: такой лихой мальчишка, атаман, и чтоб так. Не в азарте драки. Хладнокровно. Это – страшно.
В мальчишеском атамане хочется видеть нечто рыцарское. Но что поделаешь – так оно было.
Рюха, привалясь на костыли, стоит с неохотою, словно выполняя службу своего здесь присутствия. Он теперь все больше один. Пустая штанина небрежно подоткнута. Черные глаза из-под черепашьих набрякших век глухо смотрят куда-то поверх прохожих.
Ни разу раньше, тем более теперь, он не узнал и не заметил меня. Но я прохожу мимо с таким чувством, будто тайно, неведомо для Рюхи с ним связана. Еще бы, ведь рубец на моем пальце – пожизненный неистребимый след его утраченной ноги. Но не в том лишь дело.
Ни во дворе, ни за воротами дома мне не повстречается ни Нэда, ни Вартан, ни Жан Шайкин. Не заискрится сине-розовый огонек прикатившего за мной трамвая. Не бросятся в глава красочные афиши на ветхом клубе «Ява», сзывавшие нас на представление лилипутов, ни реклама фильма «Знак Зорро», который пускали в построенном тут на скорую руку в начале века – первом в Москве кинотеатре. Эту городскую достопримечательность, как и старый клуб «Ява», подмяли воздвигнутые на нашем тротуаре большие дома. У одного из них простаивает часами Рюха.
Что он за человек, я не знаю, и это совсем не важно. Не знаю, был он геройски самоотвержен на фронте, а может, страшен, ожесточен и жесток, или то и другое вместе, как сама война, на которой он служил и пострадал. Но покуда стоит тут Рюха, подпирает стену жилого дома «Явы», я испытываю уверенность в реальности прожитого мной в далекие и близкие годы детства.
Знаки препинания
Зузу
Ее имя было Жозефина, но едва ли кто из нас знал его. Вместе с ней в школу явилось ее домашнее – Зузу. Зузу Эмбердро.
Когда учительница задерживалась и мы, предоставленные самим себе, носились по классу, дразнясь, рисовали рожицы на доске, швыряли друг в дружку тряпку – и хвостом кометы вихрилась за тряпкой меловая пыль, – тогда, вскидывая и с грохотом опуская крышку парты, чем и было занято неистовое большинство нас, первоклассников, она во весь голос горланила:
– Зузу Эмбердро – помойное ведро!
Кто-то шустрый пальнул в нее рифмой, и она необидчиво, с охотой подхватила, и несся ее голос с легким дуновением пленительной чужеземности:
– Зузу Эмбердро – помойное ведро!
Выразить невозможно, какая прелесть была в этой девочке. И черт лица-то в подробностях не восстановить. Ну, раскидистые светло-каштановые волосы. А еще что? Прелесть. В лице, в повадке. Как тряхнет волосами, скинет с плеч ранец, как извертится на парте в жизнерадостной непоседливости.
Прелесть в полосатых гетрах и упитанных коленках, голых вплоть до самого снега.
Зузу – милое, милое начало. Обещание легкости, естественности, непритязательности. С ними родиться надо. И может – где-то далеко. И пленять, и заражать. Хотя об этом-то догадываешься спустя вон сколько лет. А тогда-то: Зузу Эмбердро – помойное ведро!
Но это был, можно сказать, второй мой школьный день. А первый – казус.
Когда пришла пора собирать меня в школу, из-за буфета, куда обычно заталкивались кое-какие отслужившие или ненужные, непригодные в обиходе вещи, был извлечен деревянный легкий узкий чемоданчик. По словам мамы, она когда-то отправлялась с ним на уроки рисования. Но когда же? Да и могло ли такое быть? Пожалуй, со временем многое кажется неправдоподобным.
Как бы там ни было, сборы были недолги. «Родная речь», тетрадь, карандаш, ручка с пером № 86, промокашка – сложены в изящный чемоданчик, и мы с мамой спешим к трамваю.
Окрестные школы, та, например, что в церкви у железнодорожного моста, куда без затей отдали и Жана Шайкина, и Нэду, и Вартана, и та, что подальше – на Большой Грузинской, – все они не вызывали доверия у мамы, и мне предстояло учиться неподалеку от Тверского бульвара, от нашего прежнего дома – в 1-й опытно-показательной школе, в Леонтьевском переулке, где заведующая – седовласая, почтенная Волынская, бывшая начальница женской гимназии. Где брат мой перешел уже в третий класс, так что место, можно сказать, проверенное. Сюда я и была водворена.
В первый день, как и во все последующие, я немного опоздала. Торжественным напутствиям поступающие в школу тогда еще не подвергались. Пришли и без задержки сели за парты. Словом, уже все расселись, когда, отворив дверь в класс, я в замешательстве сделала шаг, другой. И в этот миг на глазах у всех вдруг развалился мой деревянный чемоданчик, оставив в руке у меня изящную ручку-скобу вместе с планкой, к которой она была прикреплена.
Это всех, конечно, рассмешило, но услышала я только чей-то звонкий, оглушительный смех.
Я подняла голову. Смеялась крохотная прехорошенькая девочка с первой парты. И смех был лютым, несоразмерным с ней.
Я продолжала стоять, смертельно боясь разреветься. Кто-то подскочил, ловко сгреб с пола тетрадку, ручку с пером, промокашку, букварь… Это была все та же маленькая девочка, она отнесла мое имущество на свободную парту. А на перемене спросила, умею ли я делать мостик. Я еще тогда не умела и знала за собой этот недостаток. Она опять оглушительно засмеялась, и я почувствовала себя скверно и сиротливо.
- Ворошенный жар - Елена Моисеевна Ржевская - Биографии и Мемуары / О войне / Публицистика
- Корабли-призраки. Подвиг и трагедия арктических конвоев Второй мировой - Уильям Жеру - История / О войне
- Штрафник, танкист, смертник - Владимир Першанин - О войне
- Сто великих тайн Первой мировой - Борис Соколов - О войне
- Линия фронта прочерчивает небо - Нгуен Тхи - О войне
- Обмани смерть - Равиль Бикбаев - О войне
- «Я убит подо Ржевом». Трагедия Мончаловского «котла» - Светлана Герасимова - О войне
- Герой последнего боя - Иван Максимович Ваганов - Биографии и Мемуары / О войне
- Танкист-штрафник. Вся трилогия одним томом - Владимир Першанин - О войне
- «Ведьмин котел» на Восточном фронте. Решающие сражения Второй мировой войны. 1941-1945 - Вольф Аакен - О войне