Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она и это почувствовала и сказала тихо, не глядя не меня:
— Ну конечно, если вам противно, то извините, что так получилось. Я могу, даже проводить вас, чтобы вам не плутать.
«Да, пора уходить, надо уходить. Завтра будет день разбит. Чушь какая-то».
Я встал, пошел к выходу, уже у двери посмотрел на нее, остановился. Она сидела, докуривая мою сигарету, очень спокойная, не собирающаяся меня удерживать, и на расстоянии ощутил я ее оцепенелость и понял, что не уйду. Я вернулся в кухню, встал над ней, провел рукой по ее волосам. Этот жест не успокоил и не отвлек ее. Так же сидела с опущенными плечами, с бескровным, постаревшим лицом.
— Ну что вы, что вы, — сказал я.
Она молчала. Наконец, после паузы, подняв глаза и с удивлением посмотрев на меня, сказала:
— Я несколько раз забегала к старику, но вы меня не видели. Я смотрела, как вы работаете. Я видела часто, как люди пьянствуют, дерутся, а тут человек рисует… Творит.
— Какое сильное слово, — перебил я ее, — творит… Это Леонардо творил, ну еще некоторые… Я же работаю, да и то мало и плохо.
— Да нет, — это я так, у нас же больница при совхозе, так директор всех художников, скульпторов называет творцами. Он любит приглашать этих творцов. Один панно рисует о достижениях совхоза, другой скульптуру какую-нибудь. К нам часто приезжают эти творцы. Но вы, кажется, другой.
— Да нет, наверное, такой же. Только денег меньше зарабатываю. И больше о себе мню.
— Я мало в этом разбираюсь. Но я знаю, что это не так.
— Почему?
— Знаю, и все. Какая разница, почему?
Она встала, прошлась по маленькой кухоньке, приоткрыла балкон, уже светало, холодная свежая волна мгновенно, резко заполнила эту маленькую прокуренную комнатку. Река, видно, была недалеко от дома, и на ней уже начиналось, а вернее, продолжалось движение, загробными натужными голосами сигналили буксиры, баржи.
Она стояла спиной ко мне. И показалась немного похожей на Нору: Нора стоит и смотрит в окно, как когда-то в моей комнате. Никогда не поймешь, что с ней происходит и что она может выкинуть в любой момент.
Я шагнул к ней, обнял за плечи, уткнулся в холодные, густые волосы, так молча мы стояли несколько секунд.
— Брось, у тебя все будет хорошо, — сказал я.
Она молчала. Я гладил ее плечи, мне самому было худо, горько, словно я что-то забирал от нее, перекладывал на себя. Мне передавалась ее беспричинная растерянность, впрочем, почему беспричинная? Причин, видно, достаточно.
Я вдруг понял, что уйду и все это останется позади, а я боялся разлук, почти всех, даже с людьми случайными в моей жизни.
Поезд так безостановочно грохотал по туннелям, несся вперед к неведомой конечной станции, и всегда было жаль, что пассажиры, соседи, попутчики уходят, даже те, что ничего не значили для меня, с кем я обмолвился взглядом, двумя-тремя словами, именно у й д я они начинали значить.
И я догадывался, что когда уйду от нее, то первым чувством будет облегчение, но потом все покажется другим, гораздо более важным для тебя; это и на самом деле так, а может, просто странный закон отдаления, все отдаляющееся вырастает, видится более значимым и значительным, чем было на самом деле.
— Вы о чем? — спросила она.
— А что?
— Я чувствую, вы о чем-то… Вам тоже не очень.
— А кому очень? — сказал я. — Вам такие попадались?
— Попадались… вы, наверное, черт-те что обо мне подумали?
— Да нет.
Мне не хотелось, чтобы она рассказывала, а она не поняла и почему-то стала рассказывать очень подробно о том, как этот человек преследует ее и унижается перед ней, что раньше он был начальником цеха на рыбозаводе, а потом попал в историю: кто-то смухлевал, а его подставили, на суде выяснилось, что он ни при чем, его оправдали, но он сломался.
Она рассказывала обстоятельно, безлико, видно, действительно не любила его, но рассказ ее был неприятен мне. Я и так понимал, догадывался, а зачем подробности? Я сказал, оборвав ее:
— Так надо спасать его. Вы должны спасать, а вы прогоняете.
— Я и спасала раньше, но теперь он у меня вот где. — И она провела рукой по горлу.
У меня отвратительная особенность: все видеть в натуральную величину, воображение немедленно вызывает реальный образ. Представилось, к а к она спасала…
— Он у тебя вон где, — повторил я ее жест, — а где муж?
— А мужа нет. На новостройках Сибири мой муж. Передовой парень. Поехал, освоился. И освоился крепко. А что, зачем вы спрашиваете? Я же ничего не спрашиваю у вас.
— Пожалуйста.
Она замолчала и посмотрела на меня. Глаза ее были близко, я помнил их серый цвет, но сейчас свет падал так, что они странно, пугающе белели.
— Я не знаю, но вижу, — сказала она.
— Что вы видите?
— Вашу жизнь… Зачем бы вам одному забираться в эту дыру? К вам ведь жена ни разу не приехала.
— Ну и не надо.
Я обнял ее, прижал к себе. Когда я стал целовать ее, она сначала не отвечала, только позволяла, не отталкивала, не отворачивалась. Потом она заплакала, давя что-то в себе, стесняясь меня, потом освобожденнее, бурнее. Я знал: эти слезы не имеют ко мне отношения, не связаны они и с тем, о ком она так подробно и вяло говорила, есть, видно, еще что-то, какое-то более важное горе ее жизни.
— Не надо, ну зачем, не надо, — так я говорил ей слова пустые, беспомощные, в них была лишь видимость успокоения, потому они не утоляли ее, не помогали ей. Ладонью вытирал со щек ее слезы, гладил волосы, остро ощущая ее слабость, желание быть хоть на миг защищенной.
— Не надо, пожалуйста, я понимаю, как это. У меня у самого…
— Что, что? — спрашивала она и не ждала ответа, но успокаивалась.
И вскоре она забыла, что несчастна, это уже неважно было ни ей, ни мне… Какой-то парок шел от ее слез, детский, нежный, соленый парок. Потемневшие глаза блестели, забываясь, она все крепче обнимала меня.
— Ты еще очень молодая, — шептал я ей, — у тебя будет все, все будет.
Она не отвечала, она уже не слышала меня. Нежность, слабость, хмель, прорыв из одиночества к чему-то другому, и это другое захлестывает, освобождая от всяких мыслей, от жалости, от бог знает чего. Другое, другое… Спасающее, утоляющее, но ненадолго, чтобы потом вернуть с удесятеренной силой к прежнему, к тому, что было.
Нет, нет, не хочу возвращаться, мне ведь так хорошо с ней…
— Что ты там бормочешь, — шептала она, — все ерунда, не жалей меня, не думай…
Я целовал ее, уже уходя, уносясь от всего, что было здесь, не видя, но чувствуя, как мы почти со стоном падаем куда-то. Какая-то маленькая комната и проблеск солнца в окне, и дрожат вдруг стены и окна. Это проходят по реке тяжелые сухогрузы.
— Какой, черт возьми, чуткий дом, — пробормотал я потом, засыпая. Но она не поняла и сказала:
— Какой у тебя чуткий сон. Спи. Я подниму сына и уведу в садик так, чтобы ты не слышал…
И действительно, я проснулся, когда никого не было в доме. Пустая, почти без мебели, прибранная комнатка. Пузатый старый проигрыватель. Полочка с детскими книгами. Под стеклом на полке — портрет артиста. Этот артист мне не нравился, казался пошлым, и было удивительно, что она выбрала его. Ведь у нее, кажется, есть природный вкус, как же ей может нравиться этот телевизионный шлягерный артист и она не понимает, что таким огнем, как она, он никогда не горел в своей жизни.
Я лежал, чувствуя себя разбитым, уныло думая о том, что скоро уезжать. Как легко разлетелись золотые денечки. И скоро опять московская круговерть, бессмысленная беготня… Это была утренняя, уже давно мучившая меня тяжесть. Страх перед днем, мучительная неуверенность. Почему-то я вспомнил маленькую картину Брейгеля Младшего в небольшом зальчике Эрмитажа. Раньше мне казалось, что в ней сосредоточен весь ужас жизни.
Удивительно все-таки, какая у Борьки самостоятельность выбора и вкуса. Я, как положено, стоял у Питера Брейгеля Младшего, и вдруг он окликнул меня. Я подошел и увидел маленькую картину. Никогда раньше я даже не слышал о ней. «Пейзаж с легендой о святом Христофоре»… Помню ее не очень четко, какие-то детали, грозовой мрачный колорит, существа, похожие на саламандр, но самое главное — человек с крыльями бабочки. Он летит куда-то, но на лице выражение вечного рабства… Вот что поразило. Выражение вечного рабства. Кто его так забил, этого человека? И, кажется, рядом был какой-то скорбный монах с фонарем, просветленный монах. Что он символизировал, что означал? Небесный свет в мире вечного рабства? А может, и ничего не обозначал, а просто так было угодно художнику. Написать монаха с фонарем.
Внутреннее рабство, вечное рабство… Только ли перед обстоятельствами, временем, — нет, и перед кем-то внутри себя. Желание приспособить себя, приспособить и сохранить. Наверное, и сохраняешь, когда не приспосабливаешь.
Человек с крыльями бабочки…
Несколько раз в жизни я пытался вырваться из этого внутреннего рабства. И даже чувствовал свет освобождения, но всегда возвращался обратно. А как другие? Может быть, даже и не пытаются. Оттого они счастливее.
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Геологи продолжают путь - Иннокентий Галченко - Советская классическая проза
- Полтора часа дороги - Владимир Амлинский - Советская классическая проза
- Река непутевая - Адольф Николаевич Шушарин - Советская классическая проза
- Амгунь — река светлая - Владимир Коренев - Советская классическая проза
- Селенга - Анатолий Кузнецов - Советская классическая проза
- Среди лесов - Владимир Тендряков - Советская классическая проза
- Перехватчики - Лев Экономов - Советская классическая проза
- Два мира - Владимир Зазубрин - Советская классическая проза
- Командировка в юность - Валентин Ерашов - Советская классическая проза