Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никакими словами не передать, что сталось со мной, когда я увидела в ее руке свой платок, тот, которым я когда-то покрыла умершего ребенка.
Я смотрела на нее; но я ее не видела, не слышала ее слов, не могла перевести дух. Сердце мое билось так сильно и бурно, что мне чудилось, будто что-то во мне сломалось, и я умираю. Но вот она прижала меня к своей груди и покрыла поцелуями, плача надо мной, жалея меня, умоляя меня очнуться; но вот она упала на колени с криком: «О девочка моя, дочь моя, я – твоя преступная, несчастная мать! Прости меня, если можешь!»; но вот я увидела ее у своих ног на голой земле, подавленную беспредельным отчаянием, и уже тогда, в смятении чувств, подумала в порыве благодарности провидению: «Как хорошо, что я так изменилась, а значит, никогда уже не смогу опозорить ее и тенью сходства с нею… как хорошо, что никто теперь, посмотрев на нас, и не подумает, что между нами может быть кровное родство».
Я подняла свою мать, упрашивая и умоляя ее не унижаться передо мною в ослеплении горя и стыда. Я говорила невнятно и бессвязно; ведь я не только была потрясена, но мне стало страшно, когда я увидела ее у моих ног. Я сказала ей, точнее – попыталась сказать, что не мне, ее дочери, прощать ей что бы то ни было, но если уж так выпало мне на долю, то я прощаю ее, простила много, много лет назад. Я сказала, что сердце мое переполнено любовью к ней, и никакое прошлое не изменило и не изменит этой дочерней любви. Не мне, впервые прижавшейся к материнской груди, судить свою мать за то, что она дала мне жизнь; нет, долг велит мне благословить ее и принять, хотя бы весь свет от нее отвернулся, и я только прошу, чтобы она мне это позволила. Я обнимала мать, она обнимала меня. В тиши этих лесов, в безмолвии этого летнего дня одни лишь наши смятенные души не знали покоя.
– Благословить и принять меня теперь уже поздно, – простонала моя мать. – Я должна идти своим темным путем, одна, а куда он меня приведет – не знаю. Ведь я даже за день, даже за час вперед не могу угадать, по какой дороге придется мне, грешной, идти. Вот какую земную кару навлекла я сама на себя. Я терплю ее и скрываю.
Вспомнив о своем стойком терпении, она, как вуалью, прикрылась привычным для нее горделивым равнодушием, но снова быстро сбросила его.
– Я должна хранить эту тайну, если ее можно сохранить, и – не только ради себя. У меня есть муж, – у меня, падшей женщины, позорящей своих близких!
Эти слова она произнесла с приглушенным стоном отчаяния, более страшным, чем громкий крик. Закрыв лицо руками, она вырвалась из моих объятий, словно не желая, чтобы я прикасалась к ней, потом опустилась на землю, и никакими мольбами, никакими ласками не могла я заставить ее подняться. Нет, нет, нет, твердила она, только так может она говорить со мною; всюду она должна быть гордой и высокомерной; но здесь, в эти единственные в ее жизни минуты искренности, она будет смиренной и униженной.
Моя несчастная мать рассказала мне, что, когда я заболела, она чуть не помешалась. Только тогда узнала она, что ее дочь жива. Раньше она и не подозревала, что я ее дочь. Сюда она теперь приехала ради меня, чтобы хоть раз в жизни поговорить со мною. Нам нельзя встречаться, нельзя переписываться, и, наверное, отныне и до самой смерти нам не придется сказать друг другу ни слова. Отдавая мне письмо, написанное для меня одной, она наказала уничтожить его сразу же по прочтении, – и не столько ради нее, ибо ей ничего не нужно, сколько ради ее мужа и меня самой, – а потом считать ее умершей. Если я, видя ее в таком отчаянии, могу поверить, что она любит меня материнской любовью, то она просит поверить в это, ибо я тогда пойму, как она мучается, и, быть может, сама буду вспоминать о ней с более глубоким состраданием. А для нее уже нет никаких надежд, и помощи ей ждать неоткуда. Сохранит ли она свою тайну до самой смерти, или нет, – а если не сохранит, то навлечет позор и несчастье на то имя, которое носит, – все равно, она будет всегда бороться одна, ибо никто не может стать ей близким другом, никто на свете не в силах помочь ей ничем.
– А пока нет опасности, что тайна откроется? – спросила я. – Сейчас этой опасности нет, любимая моя матушка?
– Есть! – ответила мне мать. – Тайна чуть было не открылась. Только случай помог ее сохранить. Но другой случай может раскрыть ее… в любой день, может быть, завтра.
– Вы боитесь кого-нибудь?
– Тише! Не дрожи и не плачь так горько из-за меня. Я недостойна этих слез, – проговорила мать, целуя мне руки. – Я очень боюсь одного человека.
– Это ваш враг?
– Во всяком случае, не друг. Он слишком бесстрастен и для вражды, и для дружбы. Это поверенный сэра Лестера Дедлока, и он, как говорят, «верный человек», но верность эта чисто деловая, бесчувственная – он никого не любит, только очень дорожит выгодами, привилегиями и славой, которыми пользуется как хранитель тайн многих знатных семейств.
– У него возникли подозрения?
– Возникли.
– Неужели он подозревает вас? – спросила я в тревоге.
– Да! Он вечно следит за мной, вечно тут, рядом. Я могу держать его в известных границах, но избавиться от него окончательно не могу.
– Неужели он не знает жалости, угрызений совести?
– Нет, он не знает и гнева. Он равнодушен ко всему на свете, кроме своего призвания. А его призвание – узнавать чужие тайны и пользоваться властью, которую они дают ему, не деля ее ни с кем и никому ее не уступая.
– Вы не могли бы довериться ему?
– И пытаться не буду. Много лет я шла своим темным путем, и он как-нибудь да кончится. Я в одиночестве буду идти им до конца, каков бы ни был конец. Близок он или далек, но, пока я не пройду всего пути, ничто не заставит меня свернуть с него.
– Милая матушка, неужели вы так твердо решились на это?
– Да, я решилась. Я долго побеждала безрассудство безрассудством, гордость – гордостью, презрение – презрением, дерзость – дерзостью и подавляла тщеславие многих еще большим тщеславием. И эту опасность я преодолею, если смогу, а если нет, устраню ее своей смертью. Кольцо опасности сомкнулось вокруг меня, и это почти так же страшно, как если бы вот эти чесни-уолдские леса глухой стеной сомкнулись вокруг дома; но мой путь от этого не изменится. У меня один путь, другого быть не может.
– Мистер Джарндис… – начала было я, но мать торопливо перебила меня вопросом:
– А он подозревает?
– Нет, – ответила я. – Ничуть! Уверяю вас, он ни о чем не подозревает! – И я передала ей с его слов все то, что он знал о моем происхождении. – Но он такой добрый и умный, – сказала я, – и, быть может, если б он знал…
Моя мать, все время сидевшая неподвижно, теперь прикоснулась рукой к моим губам и прервала меня.
– Можешь довериться ему вполне, – сказала она немного погодя. – На это я охотно даю согласие – жалкий дар покинутой дочери от такой матери! – но не говори об этом мне. Какая-то гордость во мне еще живет, даже теперь.
Я объяснила ей, насколько сумела тогда и насколько могу припомнить теперь, ибо волнение мое и отчаяние были так велики, что я сама едва понимала свои слова, хотя в моей памяти неизгладимо запечатлелось каждое слово, произнесенное моей матерью, чей голос звучал для меня так незнакомо и грустно, – ведь в детстве я не училась любить и узнавать этот голос, а он никогда меня не убаюкивал, никогда не благословлял, никогда не вселял в меня надежду, – повторяю, я объяснила ей, или попыталась объяснить, что мистер Джарндис, который всегда был для меня лучшим из отцов, мог бы ей что-нибудь посоветовать и поддержать ее. Но моя мать ответила: нет, это невозможно; никто не может ей помочь. Перед нею лежит пустыня, и по этой пустыне она должна идти одна.
– Дитя мое, дитя мое! – промолвила она. – В последний раз! Эти поцелуи – в последний раз! Эти руки обнимают меня в последний раз! Мы больше не встретимся. Мне нужно остаться такой, какой я была так долго, иначе нечего и надеяться сохранить тайну. Вот какое возмездие, вот какая судьба выпали мне на долю. Если ты услышишь о леди Дедлок, блестящей, преуспевающей, окруженной лестью, подумай о своей несчастной матери, которая страдает под этой личиной от угрызений совести. Знай, что она мучается, бесплодно раскаивается, убивает в своем сердце единственную любовь и искренность, на какие способна! И прости ей, если можешь, и моли бога простить ее, хоть и он этого не может!
Мы обнимали друг друга еще несколько минут, но она так овладела собой, что отвела мои руки и, положив их мне на грудь, поцеловала в последний раз, потом уронила, отошла от меня и исчезла в лесу. Я осталась одна; а там вдали, безмятежный и безмолвный в игре света и теней, стоял старый дом с террасами и башенками – тот дом, который вначале, когда я впервые его увидела, казался мне погруженным в полный покой, а теперь предстал передо мною черствым и безжалостным свидетелем мук моей матери.
Ошеломленная, слабая и беспомощная, как во время болезни, я наконец обрела новые силы, осознав всю необходимость бороться с опасностью раскрытия тайны и предотвратить малейшее подозрение. Я постаралась как можно лучше скрыть от Чарли следы своих слез и заставила себя вспомнить о том, что моя священная обязанность – вести себя осторожно и овладеть собою. Не скоро удалось мне подавить или хотя бы сдержать первые вспышки горя; но примерно через час мне стало лучше, и я поняла, что могу вернуться домой. Я шла очень медленно и, увидев Чарли, ожидавшую меня у калитки, сказала ей, что после того, как леди Дедлок ушла, мне захотелось погулять еще немного, но сейчас я чувствую, что выбилась из сил и хочу лечь спать. Запершись в своей комнате, я прочла письмо. И я узнала – в то время это имело для меня большое значение, – что, когда я появилась на свет, моя мать меня не бросила. Меня приняли за мертворожденную и унесли, а старшая и единственная сестра матери – моя крестная, у которой я жила в детстве, – заметив во мне признаки жизни, взяла меня к себе из свойственного ей сурового чувства долга, но взяла неохотно, не желая, чтобы я выжила, воспитала меня в строжайшей тайне и с тех пор, то есть со дня моего рождения, ни разу не виделась с моей матерью. Вот каким необычным образом заняла я свое место в этом мире, – моя родная мать до недавнего времени считала, что я родилась бездыханной… погребена… никогда не жила на свете… не имела имени. Когда она впервые увидела меня в церкви, мое лицо поразило ее, и она подумала, что, если бы ее дочь родилась живой и жила до сих пор, она была бы похожа на меня; в то время она ничего другого не подумала.
- Большие надежды - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Признание конторщика - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим. Книга 2 - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим. Книга 1 - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Никто - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим (XXX-LXIV) - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Том 24. Наш общий друг. Книги 1 и 2 - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Посмертные записки Пиквикского клуба - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Сев - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Замогильные записки Пикквикского клуба - Чарльз Диккенс - Классическая проза