Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Виттель это не дает покоя. Однажды она спрашивает Якова:
– Но ведь приходится думать о себе каким-нибудь именем. Должна быть возможность сказать: я, Виттель… я, Яков, верно? Как же тогда называть себя наедине с самим собой?
Яков отвечает, что сам он сразу стал думать о себе как о «Якове», мол, он всегда мысленно называл себя Яковом. Но не каким-то Яковом, а тем – Иаковом.
– Тем, что видел во сне лестницу… – догадывается Виттель.
Но Яков возражает:
– Нет-нет. Тем, который надел шкуру животного и позволил отцу ощупать себя, чтобы он принял его за другого, за любимого Исава.
Ента видит все это сверху, смотрит, как имена отделяются от людей, которые их носят. Пока никто этого не осознает, и все доверчиво называют друг друга по старинке: Хаим, Спрынеле, Лия. Но эти имена уже утратили блеск, потускнели, стали подобны змеиной коже, из которой перед линькой вытекает жизнь. Так происходит с именем Песеле, оно соскальзывает с девушки, точно слишком просторная сорочка, а там, внутри, уже зреет имя Елена, пока еще тоненькое, как кожа после ожога – новехонькая и полупрозрачная.
«Вайгеле» сейчас звучит небрежно и никак не связано с этой маленькой, тощей, но сильной женщиной, с вечно горячей и сухой кожей, женщиной, которая в данный момент несет на плечах коромысло. Полные ведра. Вайгеле… Вайгеле… Как-то оно перестало ей соответствовать. Точно так же имя Нахман кажется слишком большим для ее мужа – напоминает старый лапсердак.
Именно Нахман первым велит называть себя «Петр» и добавляет еще «Яковский», то есть относящийся к Якову. Петр Яковский.
Эти теряющиеся в иваньевской траве имена могут тревожить, как бывает, когда видишь одноразовые вещи, преходящие, мимолетные сущности, но Ента видит одновременно множество повторяющихся вещей. Повторяется она сама. Повторяется пещера. Повторяется большая река и переправа через нее вброд. Повторяются снег, санный след, параллельные линии, помечающие открытое, широкое пространство тревожным диграфом. Повторяется пятно на снегу, желтоватое, уродливое. Повторяются гусиные перышки в траве. Иногда они цепляются за одежду, а потом следуют за людьми.
О Пинкасе, который спускается в ад в поисках своей дочери
Пинкас, секретарь, который принимает участие в собраниях совета, внимательно прислушивается к дискуссии и не пропускает ни слова. Он редко осмеливается заговорить, опасаясь, что голос дрогнет, а сам он не сумеет сдержать слезы. Не помогают ни страстные молитвы, ни курица, при помощи которой жена снимала с него всяческие заклятья. Курицу отдали бедным вместе со всей пылью и грязью, покрывавшей душу Пинкаса.
Для Пинкаса всегда было очевидно, что оставить подлинную религию, принять новую и креститься – худшее, что может приключиться с настоящим иудеем и вообще евреем. Даже просто говорить об этом – страшный грех. А уж само действие Пинкас даже вообразить не может: все равно что умереть и даже хуже, чем умереть. Утонуть в большой воде, быть мертвым утопленником и все-таки жить – лишь затем, чтобы переживать позор.
Поэтому, когда Пинкас пишет бумаги и когда его перо доходит до слова «шмад», то есть «крещение», рука просто отказывается его выводить и отвергает шин, мем и далет, будто это не безобидные буквы, а некие заклятья. Вместо этого ему вспоминается история другого вероотступника, Нехемии Хайона, который прославился, когда Пинкас был молод. Этот тоже отдавал предпочтение саббатианским идеям и, проклятый соплеменниками, скитался по всей Европе и отовсюду был изгнан. Двери одна за другой захлопывались перед ним. Говорят, когда он приехал в Вену, больной и уставший, венские евреи также не пустили его на порог и не было никого, кто бы осмелился дать ему хотя бы чашку воды. Тогда Хайон сел в каком-то дворе, прямо на землю, и плакал, и даже не признался, что он еврей, так ему было стыдно, а когда прохожие спрашивали, что с ним, говорил, что он турок. По всей Европе ни один саббатианец не мог рассчитывать ни на гостеприимство порядочных евреев, ни на пищу, ни на доброе слово, вообще ни на что. Но тогда этих вероотступников было мало. Сегодня «свои» найдутся в любом городе.
Недавно Пинкас оказался свидетелем того, как раввины на собрании говорили о книге этих отступников, которую те считают святой. Хотя «говорили» – слишком громко сказано, скорее они шептались, обменивались намеками. Пинкас, который вел протокол, только навострил уши, потому что, когда заговорили об этой дьявольской книге, ему велели перестать записывать. Раввин Рапапорт, этот святой человек, сказал только, что достаточно прочитать два-три абзаца, чтобы волосы по всему телу встали дыбом – столько этот проклятый текст содержит богохульств против Бога и мира, и все в нем поставлено с ног на голову. Ничего подобного никто в жизни своей не видал. Каждое слово этого мерзкого текста должно быть тщательно вымарано.
Прижимаясь к обшарпанной стене, мелкими шажками, Пинкас проскальзывает к тому месту, где можно нанять телегу. Оштукатуренная стена оставляет на рукаве белесый след. Кто-то недавно сказал ему, будто видел Гитлю на рынке. Что она была одета как служанка и в руке несла корзину. Но, может, это была и не Гитля, а кто-то очень на нее похожий. Поэтому, закончив работу у раввина Рапапорта, Пинкас, вместо того чтобы отправиться прямиком домой, гуляет по улицам Львова, заглядывая женщинам в лицо – кое-кто даже принимает его за старого развратника.
По пути он встречает своих друзей, старых торговцев, которые, склонившись друг к другу, на повышенных тонах и с выражением тревоги на лицах что-то обсуждают. Пинкас присоединяется к ним и снова слышит то же самое – то, о чем со вчерашнего дня гудит весь город.
Два еврея из Каменец-Подольского переоделись крестьянами и, вооружившись пиками, пытались похитить дочь одного из них, вышедшую замуж за Лейбу Абрамовича и вместе с ребенком уже готовившуюся к крещению. Избили обоих, мужа и жену. Даже убей они ее – это было бы правильнее, чем позволить креститься.
Так что Пинкасу не очень понятен оборот, который принимают споры раввинов. При этом они ссылаются на некое письмо, в котором говорится, что следует отсечь от себя этих вероотступников, избавиться от них, как от зараженной гангреной конечности, навсегда изгнать из святой общины, осудить
- Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу - Николай Чернышевский - Русская классическая проза
- Пролог - Николай Яковлевич Олейник - Историческая проза
- Вторжение - Генри Лайон Олди - Биографии и Мемуары / Военная документалистика / Русская классическая проза
- Старость Пушкина - Зинаида Шаховская - Историческая проза
- Немного пожить - Говард Джейкобсон - Русская классическая проза
- На веки вечные. Свидание с привкусом разлуки - Александр Звягинцев - Историческая проза
- Черные холмы - Дэн Симмонс - Историческая проза
- Стихи не на бумаге (сборник стихотворений за 2023 год) - Михаил Артёмович Жабский - Поэзия / Русская классическая проза
- Код белых берёз - Алексей Васильевич Салтыков - Историческая проза / Публицистика
- Поднимите мне веки, Ночная жизнь ростовской зоны - взгляд изнутри - Александр Сидоров - Русская классическая проза