Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фамилий или имен надзирателей мы не знали, а поэтому в разговорах между собой давали им клички. По ним можно было судить о наших «симпатиях» к надзирателям: «негодяй», «мерзавец», «скотина», «боров» и пр. Начальнику тюрьмы, с моей легкой руки, присвоили кличку «гонококк». Только одного корпусного, который как-то меньше издевался над нами, мы прозвали Як, это потому что в ответ на какой-нибудь наш вопрос он всегда переспрашивал: «Як?».
Долго мы раздумывали, как бы окрестить нашего милейшего врача. Ее помощника, фельдшера – хохла с обвислыми усами и обритой головой, – за грубость и хамство мы окрестили «эфиоп», а над кличкой врача призадумались: назвать «ангел», «красавица», «радость» и как-то еще в этом духе считали тривиальным. С подачи Дмитрия Петровича мы назвали ее «Клавдия Михайловна» – имя первой любви Вознесенского еще в кадетском корпусе; он этим именем очень дорожил, и когда предложил так назвать нашего чудесного доктора, никто возражать не стал.
Вскоре я получил свое первое крещение: первое серьезное наказание – карцер. Это случилось так: через десять дней нашего пребывания в тюрьме наступил банный день, и вошедший в камеру Як велел нам собрать постельное белье и сложить его в стопочки, а самим собираться в баню. Я что-то закопался, и Як начал меня торопить: «Быстрее, быстрее». Пребывая в ожидании бани, в которой можно будет отмыть, наконец, десятидневные пот и грязь, в хорошем настроении и без умысла его обидеть, я ответил поговоркой, что-то вроде: «Быстро, мол, только кошки делаются, да и то слепые родятся». Он ничего не сказал, а только записал номер моей койки в своей книжке.
Надежды на то, что удастся толком помыться, оказались тщетными. Привели нас в баню, заставили в предбаннике раздеться догола и аккуратно сложить свои вещи, завели в моечную, где каждый стал под отдельный душ. Как я уже упоминал, душ был с центральной наводкой, то есть вода подавалась централизованно, с диспетчерского пульта. Когда мы встали под душ, нас для начала окатили холодной водой. С возгласами «Холодно!» мы все выскочили. «Становитесь на места, – скомандовал банщик, – сейчас отрегулирую». Все снова стали под душ, и на этот раз нас окатили буквально кипятком. Мы снова соскочили с криком «Горячо!». Нам снова велели встать, и эти циклы повторились раза три. После этого банщик в окошко изрек: «На вас не угодишь. Ваше время кончилось, марш в раздевалку». Так и прошла наша вторая баня.
В отличие от первой, на этот раз воду нам банщик так и не отрегулировал, и мы отправились одеваться, так и не смыв толком накопившейся у нас за десять дней грязи и пота. Надев чистое белье и прихватив с собой постельный «приклад», мы возвратились в камеру. Но какая ни была баня, а почувствовали мы все-таки некоторое облегчение, хоть белье чистое, а не пропитанное насквозь потом.
На другой день перед завтраком в нашу камеру вошел Як и велел мне собираться. Я надел бушлат и фуражку (несмотря на теплую погоду, на улицу нас без бушлатов и фуражек не выпускали), и он повел меня через двор в другой корпус. В коридоре дежурный надзиратель отнял у меня бушлат и почему-то велел снять также и портянки. Завел меня Як в маленькую камеру, в которой окно наружу было наглухо забито и кроме табурета и параши ничего не было, и объявил: «По распоряжению начальника тюрьмы, за злостное нарушение тюремного режима вы водворяетесь в карцер на трое суток». Когда я поинтересовался, за что же меня, собственно говоря, наказывают, Як коротко ответил: «За кошек» и вышел из камеры.
Вот таким образом я впервые в жизни оказался в карцере. Правда, как потом выяснилось, это еще был не настоящий карцер (настоящие меня еще поджидали впереди), а обычная камера-одиночка, приспособленная под карцер. Время было еще теплое, и если бы не резко сокращенный рацион, триста граммов хлеба и три кружки кипятка в день, то, несмотря на жесткость сидения, пребывание в карцере было бы вполне терпимым: наружная стена выходила на северную сторону, здесь был только я один, и потому не было такой духоты, как в общей камере. Сел я на табурет и задумался, благо времени для этого было более чем достаточно. О чем думал, полагаю, писать не надо, каждый, кто сумеет поставить себя на мое место, поймет. Вскоре открылась форточка в двери и надзиратель подал мне ломоть хлеба, суточную норму, и кружку теплой воды. После обрыдлой в камере ячневой сечки я особенно голоден не был, поэтому решил (и во время своих впоследствии довольно частых пребываний в карцерах полтавской тюрьмы неукоснительно этого придерживался) всю пайку – триста граммов – делить пополам: в первые сутки съедать не более половины пайки, во вторые всю пайку, а на последние третьи сутки у меня останется четыреста пятьдесят граммов хлеба.
Позавтракав примерно пятьюдесятью граммами хлеба и положив обеденную и ужинную порции на подоконник, я начал свое «сидение». Думать старался только о чем-либо приятном, про себя, потому что глазок открывался почти непрерывно, наигрывал любимые мелодии Шопена, читал стихи, которых я знал наизусть довольно много, вспоминал особенно радостные моменты пребывания в Испании и т. д. В обед мне дали еще кружку совсем горячей воды. Эту воду я тоже заел маленьким ломтиком – пятьюдесятью граммами хлеба хлеба. К вечеру вдруг послышалась музыка: где-то поблизости включили уличный громкоговоритель. Но начальство быстро обнаружило этот непорядок, ведь зэки должны находиться в абсолютной изоляции от внешнего мира; часа через два музыка прекратилась и больше не возобновлялась.
Никаких коек в карцере не полагалось. С шести утра и до двенадцати ночи можно было либо чуть слышно ходить по камере (пять шагов в длину и три в ширину), либо сидеть на табурете. В двенадцать ночи в камеру вносился деревянный ящик, который мы впоследствии окрестили «гробом», на котором наказанный обязан был лежать до шести утра. В шесть утра «гроб» убирался, и на этом отдых заканчивался. Ходи по камере или сиди на табурете до двенадцати ночи. Так кончились мои первые карцерные сутки.
Свой хлебный рацион выполнял я скрупулезно: первый день сто пятьдесят граммов, второй – триста, третий – четыреста пятьдесят, поэтому к концу срока, хотя я и был голоден, но не ослабел, и когда меня выпускали из карцера, легко поднял тяжелую, сварную парашу и без отдыха донес ее до туалета, правда, я ею почти не пользовался, потому что от такого рациона желудок не перенапрягался.
И вот я опять «дома», в родной пятнадцатой камере, со своими друзьями. Рассказал я им о жизни в карцере, привел их в восторг своим сочинением, и жизнь наша потекла по-прежнему. Окончился срок нашего карантина. Нам объявили, что отныне мы можем пользоваться всеми тюремными благами, как то: библиотекой, ларьком и перепиской с родными.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Воспоминания о моей жизни - Николай Греч - Биографии и Мемуары
- Время, Люди, Власть. Воспоминания. Книга 1. Часть 1 - Никита Хрущев - Биографии и Мемуары
- Записки нового репатрианта, или Злоключения бывшего советского врача в Израиле - Товий Баевский - Биографии и Мемуары
- На линейном крейсере Гебен - Георг Кооп - Биографии и Мемуары
- Суламифь. Фрагменты воспоминаний - Суламифь Мессерер - Биографии и Мемуары
- Жизнь Льва Шествоа (По переписке и воспоминаниям современиков) том 1 - Наталья Баранова-Шестова - Биографии и Мемуары
- Книга воспоминаний - Игорь Дьяконов - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Изгнанник. Литературные воспоминания - Иван Алексеевич Бунин - Биографии и Мемуары / Классическая проза
- Тарковский. Так далеко, так близко. Записки и интервью - Ольга Евгеньевна Суркова - Биографии и Мемуары / Кино