Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот и ты меня предашь… – тихо и властно, будто склоняясь на вечере к Иуде, наконец произнес он.
Я ничего ему не ответил, во-первых, потому, что не мог, а во-вторых…
– Достаточно во-первых, – прервал он мое молчание. – Так сказал Наполеон.
Иуда, кажется, ведь тоже промолчал… И впрямь “Кавказ” весь был выпит. Здесь, из темноты, так ярко светился дверной проем, такое за ним было солнце, будто сразу за дверью было небо, а не улица. Звал этот проем. Искры сварки, казавшиеся такими слепящими, когда мы входили, теперь бледно рассыпались в солнечном свете. Рабочий так же молча посторонился, пропуская нас…
Там мы и оказались на солнечном свету. Чувствительность моя была как у фотопластинки, я пытался спрятаться в собственном рукаве, и не вполне мне это удавалось – я засвечивался по краям… Павел Петрович, опечаленный моим грядущим предательством, больше не говорил о будущем, даже ближайшем. Однако куда-то мы уже шли, взгляд милиционера останавливался на нас и, взвесив и оценив, пропускал до следующего. Он пропускал нас, как мы стакан, в том же неявном ритме. Тут я уже что-то плохо помню… Мы говорили теперь только о России. Самый неотступный, самый невспоминаемый разговор.
Но продвигались мы упорно. Бесспорно, по России. Кажется, опять нас где-то “очень ждали”. Кажется, даже к нему домой. У него, оказывается, и дом был. И семья. И жена. Она нас тоже очень ждала. Но как это было далеко! За семью долами, за семью горами… На каждой из гор добывалась бутылка и в каждом долу распивалась…
Я обнаруживал себя то там, то тут и где-то, наверно, бывал между тут и там. Тут – был зеленеющий дворик меж хрущевских пятиэтажек, выстроенных в каре. Зеленеющий дворик с подросшими за прошедшую так быстро историческую эпоху деревьями, но все еще не окончательно выросшими. Они торчали вокруг детской площадки с грибками, и песочницами, и ракетой в виде детской горки и оттого напоминали второгодников-переростков, кстати как раз возвращавшихся уже в наше время из школы – сбежали с последнего пения, – тоже выросших из школьной формы. В тени одной из таких школьниц с коленками, в тени юной тополихи, на доминошном столике, раздавив с игроками и снова сбегав и раздавив, играли мы в рулетку, сделанную из стирального таза, принадлежавшую некоему Жоржику… Там проиграл я, под ласковыми и нежаркими солнечными лучами, свои все еще остававшиеся пять рублей, а Павел Петрович отыграл их, достав со вздохом заначенные от “собачьих” денег три… как говорил Павел Петрович, “три рубли”. “Посылаем семь рублей на покупку кораблей, остальные три рубли…” – декламировал Павел Петрович, ставя сразу на красный и на нечет, и выигрывая и там и там, и тут же все вместе просаживая на зеро.
Проигрыш уводил нас в новую даль и приводил почему-то на базу спортторга, закрытую к тому же на переучет, но там-то нас как раз и впрямь “ждали”. Павел Петрович и здесь был совсем свой и даже нужный человек. Ему обрадовались, на меня не обращали внимания. Стареющий плейбой заводил нас в свой кабинетик, где Павел Петрович разворачивал газетку, в которой было что-то вроде книжицы (она была с ним, выходит, весь наш нелегкий путь – и он не забыл, не выронил и не потерял…). Книжица эта была не чем иным, как освеженной доской от Семиона с теми же Кириллом и Мефодием, что и вчера. Они ласково и трезво блестели теперь под японским календарем с голой японочкой, искусной позой скрывающей некоторую краткость ноги, зато не скрывавшей всего остального. Изысканно, даже с икрой накрыл нам щедрый плейбой на гимнастическом коне. Плейбой накрывал и уронил с неловкой поверхности коня хлеб, я покачнулся поднять, а он махнул рукой: пусть, – а Павел Петрович – тот трепетно поднял его, поцеловал и сказал: “Прости, хлебушек”. Хотя был хлебушек – с икрой. И, усевшись на груде матов, меж лыжами и рапирами, вдыхая дивный запах дерева и резины, пришли мы немножко в себя. Весело стало мне среди этих неуклюжих спортивных чудищ, дисциплинированно сработанных в неких выселенных за края нашего сознания артелях – слепыми, малолетними преступниками, престарелыми актерами и прочими отверженными кастами! Весело, и захотелось плакать. И плакал я, обнимая школьной памяти козла за прочную его ногу. И очень заботливо и тактично входил в мое положение добрый зав, и, утешенный, выходил я с Павлом Петровичем далее, откуда, как уверял он, нам было уже рукой подать.
Рукой подать нам стало в некоем одичавшем яблоневом саду, предварявшем самую отдаленную в городе новостройку. Рассыпанной пачкой рафинада искрились корпуса в лучах закатного солнца, подавляя остатки моего сознания чистотой и недоступностью всеобщей, созидательной жизни. И сад, по которому мы уже шли, был необыкновенно красив и велик со своими редко и стройно, по-солдатски расставленными корявыми и приземистыми деревцами, в ветвях которых уцелевало по одному корявому, в точечках, яблоку, которыми мы и закусили. Здесь, в густой траве, меж деревьями, на красиво отлогом склоне, ввиду того дома, где нас “очень ждали”, был наш последний привал. Это была и впрямь долина, дол, отделявший предпоследний микрорайон от последнего. И сил у нас уже не оставалось. И мы были у цели. И какая-то оконченность, исполненная скорби и счастья, светилась в закатном воздухе, застоявшемся между яблонь. Здесь было преддверие рая, последняя черта раздумья перед тем, как – неизвестно что. Мы дошли до конца. Мы выпили, и сознание мое прояснилось как еще ни разу в жизни. Павел Петрович этого только и ждал, будто два дня сознательно и неуклонно вел именно в эту точку.
– Теперь я скажу то, что преждевременно было тебе говорить раньше… – сказал Павел Петрович со светлой грустью во взоре. И он положил мне руку на плечо так, как, наверно, клали меч, посвящая в рыцари.
Я сознавал вполне высшую ответственность этого посвящения…
– Все было закончено к приходу человека, налажено и заведено, как часы. Человек пришел в готовый мир. Никакой эволюции после человека не было. Она продолжилась лишь в его собственном сознании, повторяла ее в постижении… Но человек перепутал постижение с обладанием, с принадлежностью себе! Мир был сотворен художником для созерцания, и постижения, и любви человеком. Но для чего же “по образу и подобию”? – будучи несколько знакомым с человеками,
- Залив Терпения (Повести) - Борис Бондаренко - Советская классическая проза
- КАРПУХИН - Григорий Яковлевич Бакланов - Советская классическая проза
- Территория - Олег Куваев - Советская классическая проза
- Старшая сестра - Надежда Степановна Толмачева - Советская классическая проза
- Алба, отчинка моя… - Василе Василаке - Советская классическая проза
- Мы вернемся осенью (Повести) - Валерий Вениаминович Кузнецов - Полицейский детектив / Советская классическая проза
- Взгляни на дом свой, путник! - Илья Штемлер - Советская классическая проза
- ТЛЯ - Иван Шевцов. - Советская классическая проза
- Батальоны просят огня (редакция №1) - Юрий Бондарев - Советская классическая проза
- Свет мой светлый - Владимир Детков - Советская классическая проза