Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слышь, солдат! Тебе куда?
— На Майоровку…
— Садись, подвезу.
— Благодарю.
Едва лишь Манько сел в теплый салон и пальцем утопил флажок дверной защелки, а машина тронулась, как неуемное нервозное чувство близости позабытого дома с новой силой нахлынуло на него, и в зеркале, нисколько не удивляясь, Манько увидел, как влажно заблестели собственные глаза.
Все было ошеломительно — и внушительная медицинская комиссия, еще утром подписавшая бесповоротный приговор о негодности, и преждевременная в связи с дополнительным поступлением больных и за отсутствием мест выписка из санатория, и чересчур скорое освобождение из плена душных белых палат, и головокружительное длительное пребывание на свежем воздухе, и удобный рейс, позволивший не потерять ни минуты, и удачно купленный за пята минут до конца регистрации кем–то сданный билет, и полуторачасовой полет — все это было настолько ошеломительно, возбуждающе, так теснилось в груди, что безумное прошлое возникало в сознании Манько в виде беспрерывных картин. Эти картины появлялись навязчиво, одна за другой, в невсегда понятной форме, и Манько, отыскивая в них что–то знакомое, угадывая его, по запоминавшимся деталям, пытался осмыслить все то, что произошло ним. Он понимал, что вернуться оттуда неизменившимся, и с невыразимо сладким, захватывающим дыхание чувством, с этим безотчетным чувством радости, прислушиваясь к певучему шуршанию колес под днищем скользящих по мокрому блестящему асфальта он вдруг подумал: «Какое это все–таки огромное счастье — почувствовать себя частью родного города!» И с жадным, безоглядным, почти детским удивлением вглядываясь в проносящиеся за ветровым стеклом предрассветные улицы Львова, Манько видел все обновленное, чистое, белое и дрожал от волнения. Еще непривычно реза слух в этом уснувшем тихом квартале звук удаляющейся машины, еще непривычно было видеть, как на перекрестке скромно мигает желтый глаз светофора, отражаясь в глянцевых витринах и оконных стеклах, когда Манько, варежкой утирая на лбу и шее обильный пот, притаптывая рыхлый снежок, подошел с затаенным дыханием к своему дому.
«Куда так рвется сердце? Надо успокоиться, прежде чем войти. Подъезд. Родной. Какой неописуемый восторг. Хочется погладить эти стены. Двери, двери, знакомые, обшарпанные. Вот и моя. Боюсь звонить, хоть садись на лестницу и утра дожидайся. Но мама скорее всего не спит, она ждет. Она непременно слышит мои шаги, точно слышит. Она чувствует мое приближение.
За дверью прошаркали домашние тапочки. «Это мама. Это шаги мамы. Я же чувствовал, что она не спит!» — и срывающимся от волнения, хриплым голосом он закричал:
— Мама!
— Сыночек! Генушка!
Дверь распахнулась, и щемящий звук ее голоса, и знакомый запах квартиры, который ни с чем не спутать, запах из детства, врезавшийся в память, так подействовал на растерянного Манько, что на какое–то мгновение, оцепенев, он застыл перед матерью, словно не веря в волшебный сон. А мать смотрела на сына широко раскрытыми глазами, не в силах вымолвить ни слова, и на краткий миг, не совладав с собой, чувствуя, как предательски щиплет глаза, Манько дал волю скатиться по щекам двум слезинкам.
Генушка. Высокий. Похудел. Все те же кудрявые волосы, только на висках седина чуть съела юношеский блеск. Нос, длинный, чуть курносый, заострился, стал тоньше. Веснушки заметны; голубые глаза, они прежние — добрые, веселые; страшный синевой тонкий шрам от ямки на правой щеке к уху; родинка на шее, легко взятая нежным пушком; красные от мороза, слегка оттопыренные и потому несуразные уши.
Манько выпустил из рук чемодан, бросился к матери, прижал крепко к груди, продолжительно поцеловал, и по щеке Геннадия снова потекли слезы — мамины слезы.
— Генушка! Наконец–то… А я все уснуть не могу… Генушка! Наконец–то…
— Мама, ну что ты плачешь? Все ведь в порядке. Я… Перестань, мама…
— Я от счастья, сыночек. От счастья… Ну что же мы здесь? А? Проходи, раздевайся. Отец!
Одной рукой обнимая маму — она еще не выпускает сына из своих объятий — другой Манько до боли пожал шершавую без указательного пальца ладонь отца. «Братишка. Он проснулся, он тоже здесь, бесенок, подобрался сбоку».
— Ну что мы здесь? Проходи, проходи, сыночек, — мама говорит не переставая. — Дверь закрывайте. Давайте в комнату. Сережка!
Скатерть на стол. Давай быстрее! Ты голодный, сыночек? Чего спрашиваю? Конечно, голодный. Нет, сначала в ванну. С дороги, устал. Или спать хочешь? Генушка…
— Мама, мама, — Манько улыбается, тело дрожит, — сначала душ, мама, а потом мы будем говорить долго–долго, пока не уснем. Наговоримся за все эти месяцы.
В своей комнате Манько по–солдатски быстро разделся и, вспомнив, что на теле остались следы ранений, испуганно накинул на голое тело халат, в голове мелькнуло: «Лучше, чтобы мама не видела пока, чтобы ничто не омрачало радость встречи».
Манько скрылся в ванной, задвинув щеколду, включил воду, и тотчас облегченно вздохнул, скинул халат — на обнаженной спине отчетливо выделялись страшные, как и шрам, своей синевой скрученные бугорки кожи. Пять бугорков, где засели тогда пять осколков. «Но это ерунда, — подумал Манько и повернулся спиной к зеркалу, — а вот здесь. — Он приложил ладонь к шее и медленно повел к затылку: — Здесь незаметно, но в этом–то вся беда. Этот осколок не вытащили. Значит…»
Теплая, полная воды ванна влекла, Манько погрузился в нее, испытывая наслаждение, блаженно вытянул ноги, разлегся, но что–то ненормальное будоражило нервы. Из крана продолжала бежать, булькая, струйка. «Ага, вода! Как? Вода свободно уходит?» — он машинально закрутил кран.
Теперь он знал, как пахнет обыкновенная вода, невесомая, ласковая, и когда страдал от жажды, с неимоверным усилием ворочая разбухшим языком, то всякий раз мысленно дотрагивался рукой до этой струйки, потом разжимал зубы, приближал разгоряченное лицо, подставляя сначала растрескавшиеся горящие губы, потом пересохший рот, и с жадностью, захлебываясь, давясь, до дурноты, до ломоты в зубах, глотал и глотал ее, пока не подкатывала тошнота.
«Вроде бы за четыре месяца, что был там, не произошло ничего особенного. Но ведь что–то было? Не зря же в госпитале не мог спать раздетым, не мог уснуть, пока не надевал пижаму и ложился прямо в ней, ведь не даром от малейшего шороха, от шума за окном вскакивал по ночам и потом лежал до утра с открытыми глазами не в силах уснуть, ведь не просто так все эти ночные крики и бред таких же, как я», — и, изнемогая от неразрешенных до конца вопросов, Манько морщил лоб, безуспешно пытаясь что–то вспомнить, но в памяти все действительно сплыло и слилось в единообразный, нескончаемый день — в последний день там…
Было шесть часов, августовское утро, вокруг топорщились камни, в звенящей, зловещей тишине незримо подкрадывалась сгущенная духота, когда в глухом, без каких–либо признаков жизни ущелье, заминированном душманами, продолжалась длящаяся почти трое суток операция. Растянувшись по тропе уступом влево взвод саперов медленно продвигался вперед, а позади, так чтобы все были в поле зрения, шел Манько. Группа прикрытия, стерегущая на случай внезапных выстрелов каменистые складки гор, замыкала эту живую змейку, и окружающий их нереальный, как в сказке про злых колдунов или на безжизненной далекой планете пейзаж был наполнен стуком металла, громкими голосами.
Палило нещадно, мучительно давило жестокими лучами солнце, стиснув зубы, расчетливо–спокойно, сосредоточенно работали запыленные, с грязноватыми потеками пота на лицах, со слипшимися волосами саперы. Тип мин определили сразу — противопехотные, итальянского производства, поставленные на неизвлекаемость со зверской задумкой: взрываются через несколько секунд после воздействия, чтобы увеличить потери и вызвать панику, — и Манько, хватая ртом жгучий воздух, стараясь не думать о прохладных Карпатах в Союзе, шел в каком–то тягостном предчувствии этого взрыва.
Внешне он был спокоен. Он давно научился быть спокойным, чтобы вовремя принять нужное решение (страх леденил тело лишь несколько дней четыре месяца назад), но на душе оставалась тяжесть.
«Что заставляет меня и ребят идти на грани смерти? Сознание долга перед сзади идущим? Или просто — желание выполнить рискованную работенку? Или совокупность всех «надо» и «обязан»? Манько знал, что каждый, кто выполнял присягу, был здесь, выполнял ее на совесть и, ежедневно встречаясь со смертью, злодеяниями душманов, неудобствами и лишениями, не терял человеческого в себе, не вбирал звериного. Он и сам почувствовал, как накипь дури, которую привез с собой с гражданки, здесь моментально выбило, а взамен ее впитался какой–то порыв, одержимость, новь, и на глазах в душе родилось то, что было когда–то у молодежи двадцатых.
- Всякая всячина. Маленькие истории, возвращающие нас в детство - Павел Мухортов - Современная проза
- Ночные рассказы - Питер Хёг - Современная проза
- Лондон, любовь моя - Майкл Муркок - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Свободная ладья - Игорь Гамаюнов - Современная проза
- Досталась нам эпоха перемен. Записки офицера пограничных войск о жизни и службе на рубеже веков - Олег Северюхин - Современная проза
- Произрастание (сборник) - Сергей Саканский - Современная проза
- Сто лет Папаши Упрямца - Фань Ипин - Современная проза
- Пляжный Вавилон - Имоджен Эдвардс-Джонс - Современная проза
- Атеистические чтения - Олег Оранжевый - Современная проза