Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рынок — не тот большой, что бывает по средам на Главной площади, а уличный рыночек; шум и суетня, на столах первые овощи и фрукты. Торговцы громко зазывают покупателей; порывы ветра срывают намокшие парусиновые навесы, крестьяне в испуге шарахаются в сторону… Симон Ришар, капитан, оборванец, в стоптанной обуви, проезжает мимо, он ищет постоялый двор подешевле, по своим средствам… не столько для себя, сколько для лошади… Эта буланая рабочая кляча сейчас его единственный товарищ, его главная забота. Ему пришлось долго работать за нее, все, что он скопил, пошло на покупку лошади там, в Пруссии. Сколько времени, месяц за месяцем, шел он из жалкой сибирской деревушки, которую покинул в разгар июля. Какая Дуняша заботливая, какая любящая! Что бы он делал зимой без ее тулупа! А как это казалось нелепо тогда, в тайге, под палящим солнцем. Он все шел, все шел. Уставал до смерти, а силы были нужны, ночевал в сараях… Летом еще легко найти работу… но когда пришла осень, а с ней холода… Почему не остался он в Петропавловске, как тот солдат из армии Конде, что приехал туда в конце века с господином де Вьомениль, женился там и жил с детьми, пользуясь трудом других людей? Нет. Это так же невозможно, как и все остальное. Невозможно превратиться в поселенца где-то в сибирской глуши. Идти дальше — зачем? Остаться — зачем? И на каждом шагу тот же вопрос. Можно было остаться в Польше или в Германии. Просто сесть на землю и ждать, когда придет смерть…
Он сосчитал деньги в кармане, посмотрел на постоялый двор. Что этот, что другой — все равно. По его ли средствам? Во всяком случае, Буланого он поставит; может быть, тут укажут, к кому можно наняться. Кровать ему не нужна, переночует и на полу, в конюшне или на чердаке.
По-видимому, его пожалели. Он спросил, где можно найти работу.
— Попробуй наняться на рынке. Крестьянам иногда нужно бывает подсобить. Только смотри, как бы тебя не прогнали носильщики, они чужаков не любят!
Ему так хотелось выспаться на соломе. Но надо заработать на жизнь.
— Может быть, от постояльцев что узнаю… — сказала высокая, как жердь, костлявая женщина, на которой, видимо, лежала здесь вся работа.
И вот он опять на улице, надо заработать на жизнь. На жизнь! Жить или умереть! Все равно что идти или оставаться. Он отлично знает, что будет жить, так же как все время идет и идет. Что это — трусость? Иногда ему кажется, что трусость. Но кончить самоубийством — ведь это же значит придавать большое значение жизни. И в 1804 году он тоже не покончил с собой. Он живет так же, как идет. Следующий шаг никуда его не приводит. Вот сейчас он на Главной площади. Там толпится народ. Военные, штатские собираются группами. Кирасиры и штаб-квартира герцога Тревизского помещаются в гостинице «Гран Гард» с двумя боковыми лестницами, соединенными на втором этаже балконом.
От нечего делать Симон остановился перед свежей прокламацией. Длинный парень за его спиной насмешливо хмыкнул:
— Верите тому, что написано?
Симон обернулся, посмотрел. Похож на кучера, нет, не угадал — хозяин двухколесной тележки для седоков, так называемой «винегретки», и экипаж его тут, стоит, опустив оглобли. Верю ли? Чтобы поверить, мало прочитать слова. Хорошо, попытаюсь. И Симон старается вникнуть в текст, который он пробежал машинально: «Державы, подписавшие Парижский договор и собравшиеся на Конгресс в Вену, узнав о побеге Наполеона Буонапарте и о его вторжении во Францию, считают, что их собственное достоинство и общественный порядок требуют…» и так далее. Ну и что же?
Долговязый парень показал на объявление:
— Нет, эта бумажонка не помешает ему спать в Лувре! — Ну, это само собой… И парень прибавил: — А потом все тут враки! Хотят нас запугать!
Симон пожал плечами.
— Почем я знаю?
Парень обозлился.
— Как, ты, оборванец несчастный, и вдруг за принцев? За этого вшивого толстобрюха, что хочет подставить нас под пули пруссаков?
Симону стало смешно. Разве он за принцев? За каких это принцев? За какого вшивого толстобрюха? Он ушел, ничего не ответив. Что еще бубнит ему вслед этот парень? Ишь ты, впрягся в тележку, и впрямь добрая рабочая лошадь. «Буонапарте поставил себя вне гражданских и общественных законов, как враг всего мира и возмутитель порядка он сам обрек себя на преследование и всеобщее осуждение…» Но если эта прокламация действительно что-то значит, так ведь это же война. Возможно, тогда снова придется поступить на военную службу. Несмотря на усталость, на безумную душевную усталость. И тут и там будут формироваться армии. Начнутся парады, музыка, прощания. А затем марши из города в город. Бесконечные обозы с провиантом и военным довольствием. Займутся военной игрой: передвижением на карте различных войсковых частей — маленькие прямоугольнички, а в них Андреевский крест. Пока не заговорят пушки. А пушки обязательно заговорят…
Симон почувствовал смертельную усталость. Он как раз стоял перед церковью. Хорошо бы войти. Ведь в церкви можно посидеть. Но надо искать работу, а сейчас на рынке можно наняться таскать грузы.
* * *Теперь Теодора особенно поражали разговоры его товарищей по бегству, хотя бы наивная болтовня молодого Монкора. И не только Монкора, таких, как он, на Сенпольской дороге много. Можно подумать, что мысли их заняты только одним: устали, устали, разбиты, дождь, ветер, хочется есть (когда будем отдыхать? где поедим?), и что все это нисколько не связано с остальным, с вопросами, которые они задавали себе прежде, чем уехать, и с новыми, которые возникают теперь в связи с поступающими сообщениями. Но неужели возможно, чтобы три тысячи человек рассуждали, как волонтеры Школы правоведения, принимали на веру штампованные мысли, общие места, неужели возможно, чтобы эти три тысячи человек проделали, покинув Париж, около пятидесяти лье среди полного хаоса, видели колебания принцев королевского дома, которые действовали без всякого плана, хуже того — непрестанно меняли свои планы, неужели возможно, что эти люди, мучимые сомнениями, окруженные действительными опасностями и воображаемыми призраками, не знающие, где враг — впереди или позади, кто их соотечественники — друзья им или недруги, что эти люди, просыпающиеся ночью от малейшего шороха, словно они боятся, не убьют ли их в темноте… Неужели возможно? Они занимают друг друга охотничьими рассказами, говорят о полковых балах, рассуждают о гербах, родословных, о своих поместьях, о мундирах, о лошадях. Что скрыто за такой непомерной пустотой? Ведь нельзя же поверить, что они действительно настолько пусты. Параллельно словам у них, конечно, возникают и мысли, которые они стараются скрыть за словами. Ведь он, Жерико, тоже не расскажет им о том, что его мучит, правда? Он так не уверен в себе. Едет куда-то, неизвестно зачем. Но он весь во власти воспоминаний о той ночи в Пуа, во власти открытого им нового, незнакомого мира, показавшего ему всю глубину его неведения. С кем из этих людей может он поговорить о народе? В ответ на такой вопрос остается только плечами пожать.
Теперь он на все смотрит другими глазами. На каждую жалкую лачугу, на каждого пахаря в поле, на каждого батрака, на каждую женщину в чепце, убегающую, завидев солдат; и при этом у него такое ощущение, словно он трогает пальцем незнакомую, открытую им действительность. Для него уже нет просто прохожих, толпы, всякое человеческое существо приобретает свой смысл, живет своей собственной жизнью. Он даже с каким-то гневом думает о тех пейзажистах, которые поручают кому угодно пририсовать чисто условных человечков для оживления ландшафта. Он понимает, что представляет собою самый маленький силуэт, а от тех, кто напрактиковался на подобных «оживлениях», это ускользает. Ведь это такие же люди, как и он сам, из плоти и крови. И почему столь простая мысль не приходила ему раньше? Конечно, теоретически он это знал. Если бы его спросили, он бы сказал, что водонос и маркиз слеплены из одного и того же теста, что кровь у них одинаковая и кровообращение совершается по тем же законам. И еще многое в том же роде. И все-таки… Он это знал, но не осмысливал до конца, знал, как выученный, затверженный урок и в то же время как изначальное ощущение, из которого все вытекает. Он никогда не задавал себе вопроса, как добывают люди то, что едят, ни что они едят. Теодор знал: раз они живы, значит, они едят, и, разумеется, знал, что они трудом зарабатывают себе на пропитание. Но непосредственно он себе этого не представлял, ведь не возникает непосредственного представления, когда говорят, что земля круглая или что между Европой и Америкой столько-то лье. А теперь он смотрел другими глазами на каждого мужчину, на каждую женщину, он рисовал себе условия их жизни, по одежде определял богатство и бедность, видел, что одни ограничены в своих возможностях, а другие попросту с жиру бесятся. Ну, скажите на милость, может ли он говорить об этом с Монкором? О том, что богатство — своего рода лак, который накладывает на мужчин и на женщин какой-то общий глянец, что залатанная одежда или худоба от недоедания делают людей человечнее, и пришедшие в ветхость башмаки тоже, и даже их темнота — глаза, что многое видят впервые, уши, что с трудом воспринимают слова, которые я употребляю в своей речи… Ну, скажите на милость, можно ли говорить об этом с Монкором? Хотя бы с Монкором. Он ведь не глупее других. Пожалуй, немножко наивен.
- Звон брекета - Юрий Казаков - Историческая проза
- Старость Пушкина - Зинаида Шаховская - Историческая проза
- Княгиня Екатерина Дашкова - Нина Молева - Историческая проза
- Мадемуазель Шанель - Кристофер Гортнер - Историческая проза
- Зрелые годы короля Генриха IV - Генрих Манн - Историческая проза
- Война роз. Право крови - Конн Иггульден - Историческая проза
- Виланд - Оксана Кириллова - Историческая проза / Русская классическая проза
- Гамбит Королевы - Элизабет Фримантл - Историческая проза
- Рождение богов (Тутанкамон на Крите) - Дмитрий Мережковский - Историческая проза
- Последняя страсть Клеопатры. Новый роман о Царице любви - Наталья Павлищева - Историческая проза