Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Средь моих однокурсников вырисовались Борис Садовской, скоро верный сотрудник «Весов», Сергей Соловьев, Ходасевич, пока еще только поэтик от «Грифа» (он к Брюсову переметнулся позднее), Малевич, впоследствии, кажется, музеевед, еще юный Борис Грифцов, черный, четкий Гордон, когенианец, в то время левонастроенный общественник (с симпатиями к большевикам), Владимир Оттоныч Нилендер, с которым впоследствии мы продружили лет двадцать (и ныне дружим); он был студентик с забегами, с прочтением диких своих стихов: лес шумел в них «багровыми звонами» и — «синий стук» стучал: он стал «аргонавтом» впоследствии.
Тройка друзей
Верный добрым традициям дружбы, Владимир Оттоныч Нилендер — не раз избавитель, целитель, внимающий друг и… учитель подчас; он ученой карьерой пренебрегал для… ученейшего описания им собираемых «перлов»: не данных академическою наукой; знакомый Федора Евгеньевича Корша, внимавшего юноше, он, «спец», научивший ученых, — не мог сдать экзаменов: вечный студент! И — почти… академик! Ему казалось: экзамены сдать — недосуг, когда он прокладывал новые вехи в чащобах античной культуры с секирой в руках (в час экзамена официального), свет проливая на сущность орфических гимнов, на александрийские тексты; в науке дыхания, произношения, ритма античных стихов этот живо-взволнованный, самоотверженный «путаник», часто чудак, — мой учитель и ментор; он, точно закупоренный багажами никем не учтенных подглядов, хватал мою руку и требовал, часто без слов: «Да ощупайте!» И мне нащупывался нерв культуры науки, еще ждущей кадров, идущих за ним по пятам: но кадров — не было; и оттого квинтэссенция строгой научности порою в нем бредом звучала мне; но бред в годах прояснялся: в науку.
Владимир Оттоныч врезался в нерв нашей жизни; он стал «аргонавтом»; «золотое руно», по данным истории, — золото реки Риона; [Страна «золотого руна», нынешняя Имеретия] Нилендер, как золотоискатель, свои золотые песчинки выщипывал двадцать пять лет: в грудах текстов; и прял как бы из этих песчинок свою драгоценную научную ткань: понимал заново Грецию; точно новый Язон, совершающий свое одинокое плаванье в глуби веков: из XX века; глубокие он рыл всюду ямы для мощных, железобетонных фундаментов будущего; «ямы» эти пугали; но я не пугался, в них видя начало гигантской работы над текстом, взывающей к кадрам ученых; «ученого» в косноязычном тогда молодом человеке я чтил; «человека» же в нем, бросавшего труды, чтоб лететь выручать своих ближних, я нежно любил и люблю: сколько он напоил, накормил, материально, духовно; открыв двери комнаты, этого книгой снабжая из великолепной, единственной по сочетанию книг библиотеки, того — одеждой, деньгою последней, последним куском заработанного часто в трудных усилиях хлеба.
В «Дону» некогда взял он в руки быт жизни Эллиса: поил, кормил, опекал; бесприютному, мне однажды открыл двери;16 и — тоже поил, кормил, со мной нянчился; целое раз учреждение выручил он, приволочив вагон с хлебом (в год голодовки); рассеянный этот ученый-чудак мне доказал, что такое есть сила стремления; он, неудачник, не кончивший курса, тренировавший своих учителей, археолог, учившийся пению для понимания греческих текстов, учивший артистов плясать и держаться на сцене, жестикулируя по Бругману, Роде и греческому словарю, — парадокс.
Помню его диким студентиком, бледным и зябким; сперва он принес мне свои «бреды» стихов; потом — перлы еще не доросшей до ясности мысли, меня поражавшей порой прыгучею и жизнетворческой силой; оригинальный и гордый, скромнеющий с виду, он мне открывал лабиринт и — убегал в свои словари; никогда не любил я абстрактников и мономанов; но, «моноса» мысли порой не видя в Нилендере, я ужасался долго этому развертывателю «ям», из которых тянуло сырым, жутким хаосом.
Бледный и нервный студентик не раз пугал.
Но, приглядываясь к нему, понял я, что «ямы» суть клады, где покоится данность сырья, добываемого не по штампу, что у него есть метод в борьбе за свободу от предпосылок сознания; иные филологи по сравнению с Нилендером для меня в шорах ходили; и даже «великий» филолог Вячеслав Иванов казался мне догматиком перед Нилендером.
Громкий Фаддей Францевич Зелинский казался мне взглядом, отвлеченным от «нечто». Обратно: Ростовцева убивало ненужное крохоборствование. Нилендера мелочь интересовала лишь как симптом, подтверждавший его часто очень оригинальный научный подгляд; все его выводы из жизни Греции для меня имели животрепещущий смысл; не было в нем ничего от академических филологов: он был часто парадоксален, субъективен, но — жив, но — «наш»: нашей эпохи; если он на года нырял в невылазные для меня чащи архаической Греции, то только для того, чтобы, вынырнув из них, вернуться в жизнь и показывать, как говорил, дышал, писал гимны и их читал исторический орфик или александриец; и эту живость восприятия Греции он позднее доказывал великолепными своими переводами древних;17 меня менее занимало, прав он или не прав; меня занимала живость его выводов; и их связь с нашей эпохой; все-таки Зелинский воспевал «прошлое»; Ростовцев его разваливал в груды неинтересных мне фактов; а Нилендер возвращал это прошлое нам (пусть его он перековывал по-нашему); для уразумения орфизма походив в орфиках года, возвращался он все же в XX век: тем же милым, любвеобильным Оттонычем.
В сперва очень редких заходах его ко мне я чувствовал монументальную цель: говорит, говорит… вдруг: «Ага, схвачено!» И — исчезает. В подкладке мне им книжечек чувствовалось очень бережное руководство моим интересом. С. М. Соловьев оценил бескорыстную ярость под скрытною скромностью юноши; Метнер подчеркивал ценность усилий его; им дивился и Вячеслав Иванов.
Нилендер стоял мне примером, как связывать метод ныряния в Грецию Фридриха Ницше с работой Бругманов; он же, внимая работе моей, то подкидывал, бывало, Аристоксена или Вестфаля, а то маловнятного, но мне нужнейшего в данном моменте профессора Петри; [Исследования по счислению метров] беседы с композитором Танеевым и разговоры с Нилендером формировали некогда мой метод разбора стихов; и за все ему хочется крикнуть «спасибо»; я не говорю о бодрителе, друге, товарище, брате, к которому еще придется не раз возвращаться впоследствии (в других томах, где его лейтмотив звучит ярче); в периоде мною описываемом он еще — тихий студент, забегающий ко мне изредка.
В то же время прочерчивается передо мной и сухо-строгий, тощий студент Н. П. Киселев, книголюб, собиратель книг, спец по романтикам и по трубадурам, весь — «экс-либрис»; молчальник, — лишь изредка он реагирует четкой поправкой историко-литературного свойства на наши слова иль, палец прикладывая к протонченному профилю, басом своим трещит: «Я сейчас…» — и исчезает, чтобы выйти с редчайшей книгой, ее поднося, как икону (боишься дотронуться): «Вот — физика: это — труд Атанасия Кирхера»18. Или: «Аре бревис. Труд Раймонда Луллия: машина мысли».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Пока не сказано «прощай». Год жизни с радостью - Брет Уиттер - Биографии и Мемуары
- Белый шум - Дон Делилло - Биографии и Мемуары
- Вне закона - Эрнст Саломон - Биографии и Мемуары
- Победивший судьбу. Виталий Абалаков и его команда. - Владимир Кизель - Биографии и Мемуары
- Чкалов. Взлет и падение великого пилота - Николай Якубович - Биографии и Мемуары
- Идея истории - Робин Коллингвуд - Биографии и Мемуары
- Полное собрание сочинений. Том 12. Октябрь 1905 ~ апрель 1906 - Владимир Ленин (Ульянов) - Биографии и Мемуары
- Говорят женщины - Мириам Тэйвз - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза
- Кристофер Нолан. Фильмы, загадки и чудеса культового режиссера - Том Шон - Биографии и Мемуары / Менеджмент и кадры / Кино