Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да проснись ты, ваше превосходительство, товарищ главнокомандующий… Хозяин Кавказа — понял? Царь и бог — понял?
Тогда Сорокин понял всю огромную важность известия, всю изумительную судьбу свою, оттиснутую точками и линиями на узкой полоске бумаги, извивающейся в пальцах начштаба. Он быстро оправил штаны, накинул черкеску, пристегнул кобуру, шашку.
— Немедленно объявить приказ по армии… Мне — коня…
На рассвете Иван Ильич Телегин после перевязки, разыскивая штаб своего полка, пробирался между возами. В это время со стороны вокзала по улице пролетела кучка конвойных с развевающимися башлыками, впереди скакал трубач, за ним — двое: Сорокин, рвавший повод у гривастого коня, и казак со значком главнокомандующего на пике. Как ночные духи в закружившейся пыли, всадники умчались в сторону выстрелов.
На телегах, мокрых от росы, поднимались заспанные головы, выставлялись бороды, хрипели голоса. И уже далеко в степи пела труба скачущего горниста, оповещая о том, что главнокомандующий близко, здесь, в бою, под пулями… «Опрокинем врага, та-та-та, — пела труба, — к победе и славе вперед… Для героя нет смерти, но слава навек, та-та-та…»
В мазаной хате с выбитыми окошками Иван Ильич нашел Гымзу. Больше никого из штаба полка здесь не было. Гымза сутуло сидел на лавке, огромный и мрачный, рука его с деревянной ложкой висела между раздвинутыми коленями. На столе стоял горшок со щами и рядом туго набитый портфель — весь аппарат начальника особого отдела.
Гымза, казалось, дремал. Он не пошевелился, только повернул глаза в сторону Ивана Ильича:
— Ранен?
— Пустяки, царапина… Провалялся полночи в пшенице… Потерял своих, — такая путаница… Где полк?
— Сядь, — сказал Гымза. — Есть хочешь?
Он с трудом поднял руку, отдал ложку. Иван Ильич набросился на горшок с полу остывшими щами, даже застонал. С минуту ел молча.
— Наши дрались вчера, товарищ Гымза, цепи и поднимать не надо: на триста, на четыреста шагов бросались в штыки…
— Поел, будет, — сказал Гымза. Телегин положил ложку. — Ты слышал приказ по армии?
— Нет.
— Сорокин — верховный главнокомандующий. Понятно?
— Ну, что ж, это хорошо… Ты видел его вчера? С брошенными поводьями пер в самый огонь, — пунцовая рубашка, весь на виду. Бойцы, как завидят его, — ура! Кабы не он вчера, — не знаю… Мы еще подивились вчера: прямо — цезарь.
— То-то — цезарь, — сказал Гымза. — Жалко — расстрелять его не могу.
Телегин опустил ложку:
— Ты… смеешься?
— Нет, не смеюсь. Тебе все равно этих делов не понять. — Тяжелым взглядом, не мигая, он глядел на Ивана Ильича. — Ну, а ты-то не предашь? (Телегин спокойно взглянул ему в глаза.) Ну, что ж… Хочу поручить тебе трудное дело, товарищ Телегин… Думаю я;— пожалуй, ты самый подходящий… На Волгу тебе надо ехать.
— Слушаю.
— Я напишу все мандаты. Я тебе дам письмо к председателю Военного совета. Если ты не сладишь, не передашь, — тогда лучше уходи к белым, назад не являйся. Понял?
— Ладно.
— Живым в руки не давайся. Больше жизни береги письмо. Попадешь в контрразведку, — все сделай, съешь это письмо, что ли…. Понял? — Гымза задвигался и опустил на стол кулак, так что горшок подпрыгнул. — Чтобы ты знал, — в письме вот что будет: армия в Сорокина верит. Сорокин сейчас герой, армия за ним куда угодно пойдет… И я требую расстрела Сорокина… Немедленно, покуда он революцию не оседлал. Запомнил? Эти слова — твоя смерть, Телегин… Понятно?
Он помолчал. По лбу его ползли мухи. Телегин сказал:
— Хорошо, будет сделано.
— Так поезжай, дружок… Не знаю, — через Святой Крест, на Астрахань — далеко… Лучше тебе пробираться Доном на Царицын. Кстати разведаешь, что у белых в тылах… Захвати офицерские погоны, покрасуйся… Какие тебе — капитанские или подполковничьи?
Он усмехнулся, положил Телегину руку на колено, похлопал, как ребенка:
— Поспи часика два, а я напишу письмо.
10
Трехнедельный отпуск был наконец получен. Вадим Петрович Рощин, разбитый, больной, растерзанный противоречиями, находился в это время в добровольческом гарнизоне на станции Великокняжеской. Крупных боев не было, — все силы красных оттянулись южнее, на борьбу с главными силами Деникина. Здесь же, по станицам на реках Маныче и Сале, вспыхивали кое-где волнения, но казачьи карательные отряды атамана Краснова проворной рукой успокаивали мятущиеся умы: где внушали честью, где шомполами, а где вешали.
Вадим Петрович уклонялся от участия в расправах, ссылаясь на контузию. По возможности не ходил на офицерские попойки, устраиваемые в ознаменование побед Деникина. И странно: здесь, в гарнизоне, так же, как и в действующей армии, к Рощину все относились с настороженностью, со скрытой враждебностью.
Кем-то, где-то был пущен слух про его «красные подштанники», — так к нему это и прилипло.
В окопах под Шаблиевкой вольноопределяющийся Оноли стрелял в него. Рощин отчетливо помнил эту секунду: гул снаряда с бронепоезда, крик ротного «ложись!». Разрыв. И — запоздавший револьверный выстрел, удар, как палкой, в затылок и свирепой радостью метнувшиеся восточные глаза Оноли.
Только один человек мог поверить честному слову Рощина — генерал Марков. Но он был убит, и Вадим Петрович размыслил больше не поднимать сомнительного дела против мальчишки.
Его мучило: откуда все же такая ненависть к нему? Разве не было ясно, что он честен, что он бескорыстен, что его поступками руководит только идея величия России? Не за генеральскими погонами он пошел в эти страшные степи…
У Рощина недоставало беспощадно ясного видения вещей. Ум его окрашивал мир и события в то, что он сам считал лучшим и главным. Неподходящее пропускалось мимо глаз, от назойливого он морщился. И мир представлялся ему законченной системой. Происходило это, по всей вероятности, от врожденного барства, от многих поколений благодушествующих помещиков. Эта исчезнувшая порода превыше всех благ ставила мирное благодушие и навязывала его всему и повсюду. Пороли мужика на конюшне, — ну, что же: покричит-покричит мужик и после лозы раскается, ему же будет лучше — раскаянному и умиротворенному. Протестуют векселя, имение идет с торгов, — что ж поделаешь? Можно прожить и во флигельке, в лопухах и крыжовнике, без шумных пиров: пожалуй, что так и душе будет покойнее под старость лет… Никакими усилиями судьбе не удавалось сбить с толку благодушествующего помещика. И вырабатывалось у него особое мягкое зрение — видеть во всем лишь прекраснейшее и благороднейшее!
Это отсутствие едкого взгляда на лица и поступки было и у Вадима Петровича. (Правда, события последних лет сильно потрепали его романтизм, вернее — от него остались одни лохмотья.) Ему теперь постоянно приходилось жмуриться. Вот отчего он уклонялся, например, от посещения офицерского собрания.
Эти люди, — горсточка офицеров и юнкеров, — должны были, по его понятию, носить, как крестоносцы, белые одежды: ведь они подняли меч против взбунтовавшейся черни, против черных вождей, антихристовых или германских — черт их там разберет — слуг и приспешников. (С этим зарядом идей Рощин и попал на Дон.)
Но на офицерских попойках было дико слушать шумное бахвальство под звон стопочек, похвалы братоубийственной лихости. Эти молодые, когда-то изящные лица «крестоносцев» обезображены нетерпением убивать, карать, мстить; вот они, стоя со стопочками девяностопятиградусного спирта, поют мертвый гимн тому, кто был ничтожнейшим из людей, был расстрелян, сожжен, развеян по ветру, как некогда Лжедимитрий, и если бы можно было собрать всю кровь, пролитую по его бессильной воле, то народ, конечно, утопил бы его живого в этом глубоком озере…
Казалось (на это и жмурился Рощин), этот мертвый гимн был единственной идеей у его однополчан… Очистить Россию от большевиков дойти до Москвы. Колокольный звон… Деникин въезжает в Кремль на белом коне… Да, да, все это понятно. Но дальше-то что, — самое-то главное? Про Учредительное собрание, например, неприлично было и говорить среди офицеров. Значит: гимн мертвецу?
Что же увлекло этих людей на борьбу и смерть? Рощин жмурился… Подставлять грудь под пули и пить спирт в теплушках уже не было героизмом, — устарело. Этим занимались и храбрые и трусы. Преодоление страха смерти вошло в обиход, жизнь стала дешевой.
Героизм был в отречении от себя во имя веры и правды. Но тут опять жмурки, без конца жмурки… В какую правду верили его однополчане? В какую правду верил он сам? В великую трагическую историю России? Но это была истина, а не правда. Правда — в движении, в жизни, — не в перелистанных страницах пыльного фолианта, а в том, что течет в грядущее.
Во имя какой правды (если не считать московского колокольного звона, белого коня, цветов на штыках и прочее) нужно убивать русских мужиков? Этот вопрос начинал шататься в сознании Вадима Петровича, зыбиться, как отражение в воде, куда бросили камень. Тут-то и начиналось его мучительное расщепление. Он был чужой среди однополчан, «красные подштанники», «едва ли не большевичок».
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том I - Юрий Фельзен - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том II - Юрий Фельзен - Советская классическая проза
- Широкое течение - Александр Андреев - Советская классическая проза
- Щит и меч - Вадим Михайлович Кожевников - О войне / Советская классическая проза
- Вариант "Дельта" (Маршрут в прошлое - 3) - Александр Филатов - Советская классическая проза
- Перехватчики - Лев Экономов - Советская классическая проза
- Готовность номер один - Лев Экономов - Советская классическая проза
- Родина (сборник) - Константин Паустовский - Советская классическая проза
- По древним тропам - Хизмет Миталипович Абдуллин - Советская классическая проза