Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пегов оглядел холодную, неприветливую палату с железной времянкой, от которой труба выведена прямо в окно, забитое фанерой. Ряды коек, на которых раненые лежат полуодетыми, прикрытые шинелями поверх одеял. Блюдечко разваренной чечевицы на тумбочке у постели тяжело раненого… Взгляд его вернулся к белому забинтованному до глаз существу, которое было Серёжей — его Серёжей, живым, весёлым, любознательным, всегда чем-нибудь увлекающимся мальчиком, единственным сыном, в которого вложены все чаяния родителей… Оставить его здесь, беспомощного, разбитого, умирающего?
— Не отчаивайтесь, — сказал врач, смягчаясь. — Организм молодой, крепкий. Вытянет.
Очнувшись от этого обращённого к нему голоса, Пегов увидел соболезнующие лица Смолина, врача, протянутый ему стакан воды в руке сестры.
— Я, кажется, и так владею собой, — сквозь зубы сказал он и пошёл к выходу.
В коридоре и на лестнице он заметил, что все встречные поспешно уступают ему дорогу. Неужели он так жалок? Неужели он разучился управлять собою?
— Надо торопиться, лейтенант, — сказал он Смолину. — Через десять минут мы должны быть на заводе.
Увидев соболезнующий и вопросительный взгляд своего шофёра, он махнул рукой и сердито крикнул:
— Полным ходом.
Надо было сосредоточиться для предстоящей работы. Скорее бы оказаться на заводе, среди людей, быть вынужденным говорить с ними, заниматься делом…
— У меня лучший друг, Гаврюша Кривозуб, тоже тяжело ранен, — сказал Алексей, не зная, как утешить и вывести из оцепенения своего спутника. — Сначала думали — умрёт. А теперь поправляется. Его эвакуировали в тыл. Серёжу, наверно, тоже эвакуируют.
— Да, да, — проговорил Пегов. — Конечно.
Его ужаснула мысль о том, что Серёжу могут отправить из Ленинграда. Отправят вот таким забинтованным, неподвижным пакетом… и тогда уже никогда не увидеть прежнего, открытого, мальчишеского лица, сияющих глаз, улыбки… И как не понимает этот симпатичный лейтенант, что об этом нельзя, не надо говорить!
— А у меня сегодня ваша сестра была, — сказал он, чтобы переменить разговор. — Пришли бы раньше — встретились бы.
Алексей обрадовался и сообщению Пегова, и тому, что найдена посторонняя тема для разговора. Пегов охотно отвечал на его расспросы, стараясь вернуться к обычному состоянию озабоченности и деловитости. Но воспоминание о Смолиной ворвалось в новый мир страдания и боли, и он слово за словом повторил себе всё что он говорил этой слабенькой, измученной женщине, вступившей лишь на первую ступеньку партийного бытия. «Мы ещё построим жизнь так, чтобы отвечать только: «хорошо»… «отныне вы должны быть сильнее окружающих вас, здоровее их, бодрее их»… «давайте держаться»… Как легко было говорить это ещё сегодня утром!
«Значит, я сам слаб и не могу перебороть боль?» — жестко спросил он себя. И, уже входя в ворота завода, ответил себе: «Нет, могу. Могу перебороть и это. Только работать. Непрерывно работать. И никому ни слова. Уйти с головой в работу».
Здороваясь с людьми, разговаривая, он сложил в уме короткую речь и в толпе рабочих подошёл к танку, который должен был служить трибуной. Левитин уже взобрался наверх и говорил первые вступительные слова. Чья-то дружеская рука взяла Пегова за локоть, чтобы помочь подняться.
— Предоставляю слово секретарю райкома товарищу Пегову! — сказал Левитин.
Голос прозвучал далеко, где-то за пределами реальности. Пегов видел только громадину танка с совершенно смятой, свёрнутой набок башней, с чёрными пятнами копоти на исчирканной осколками броне, и ещё — рыжие засохшие пятна… Ржавчина?.. Кровь?..
Его втянули наверх. Его ноги утвердились на опалённой броне, покрытой рыжими пятнами засохшей крови. Его колени упирались в свёрнутую набок, разбитую пушку. Рукоплескания смолкли, люди ждали, что он заговорит, десятки знакомых и незнакомых лиц были обращены к нему.
— Начинайте, — обеспокоенно шепнул Левитин, дотрагиваясь до его руки.
Пегов не помнил ни одного слова из приготовленной им речи. Да они и не нужны были. Он не мог говорить заранее придуманные слова, и не таких слов ждали эти сплотившиеся вокруг танка почерневшие от голода, изнурённые и всё понимающие, ко всему готовые люди — его товарищи.
— На одном из этих танков сражался мой единственный сын, — сказал Пегов. — Он очень тяжело ранен и весь обожжён. Я только что от него, из госпиталя… Я не знаю, поправится ли он.
Какая-то женщина всхлипнула, на неё шикнули.
— Товарищи ленинградцы, — продолжал Пегов, — кровь наших сыновей на этих машинах. И мы обязаны сказать им, что они отдали свою кровь, свою молодость… не зря… Что мы поправим их машины и вернём в бой. Что победы мы добьёмся. Мы, своим трудом, и те, кто должен как можно скорее принять от нас эти боевые машины, — в бою. Другого оправдания, другого смысла жизни сейчас нет и не может быть.
13
Алексей Смолин и раньше знал, что труд — великая сила, но только в эти дни по-настоящему понял, чем является труд в жизни человека.
Несколько десятков людей пришли в обледенелый, насквозь пронизываемый морозным ветром, полутёмный и заброшенный цех. Если бы рассматривать каждого из них в отдельности и на основе медицинских показаний и противопоказаний, — ни одного из этих людей нельзя было бы допускать к работе. Но, связанные воедино кровным блокадным родством и общею целью, все они по первому зову прибрели на завод и на коротком митинге, где ни одна речь не занимала больше пяти минут, единогласно приняли решение работать. Никакого видимого энтузиазма не было, да на него и не хватило бы сил. Люди ворчали: «лучше помереть здесь, чем дома», они говорили: «конечно, раз танки нужны, придётся», а многие больше всего интересовались обещанным усиленным питанием. Алексея Смолина даже поразила и огорчила угрюмость и бесстрастность рабочих — ведь это были те самые рабочие, которые осенью со страстью и весёлой злостью выпускали один танк за другим и о которых так восторженно рассказывал Гаврюшка Кривозуб, вернувшись с завода. Неужели у них совсем не осталось прежнего запала, прежней бодрости духа? И как же тогда сумеют они в срок отремонтировать двенадцать изуродованных машин?
Работа, предстоявшая им, была тяжела, а срок, принятый ими, как боевой приказ, короток. Что работать придётся столько, сколько нужно, не уходя с завода, — об этом даже не договаривались, это было ясно без слов. Сразу после митинга, разобрав по самокруткам весь табак, имевшийся у танкистов, и всласть покурив, люди разбрелись по рабочим местам.
Они еле-еле взбирались на танки и просили помощи, когда нужно было выбраться из танка. Никто из них не мог до конца закрутить гайку или отвернуть её, для этого звали танкистов. Но при этом рабочие стеснялись собственной слабости и чаще всего придумывали какой-нибудь предлог, чтобы передать непосильную работу танкисту. «А ну-ка, парень, отверни вот тут, пока я разберусь, что случилось…»
Располагаясь на броне или выглядывая из люка машины, они неизменно внимательно озирали цех. Алексею вид цеха казался безрадостным — скудный свет, забитые, задымленные окна, лёд и снег на полу, медленно двигающиеся, теряющиеся в огромности цеха закутанные фигуры рабочих, давно остановившиеся громоздкие краны над их головами — как гигантские топоры. . Но рабочие, пережив недавно дни умирания, прекращения работ на заводе, глядели сейчас иными глазами и видели то, что не мог заметить или понять впервые появившийся на заводе человек. Они вслушивались в робкий, ещё только начинающийся шум труда. Их ввалившиеся глаза оживились, на лицах появилось выражение гордости и какого-то наивного изумления — может быть, перед тем, что вот — живём, не умерли, будем жить…
Все работали не по силам много, но — странное дело! — Алексей замечал, что все при этом день ото дня здоровеют. Им выдавали теперь фронтовую норму, и сами они приписывали свою поправку улучшению питания. Конечно, лишние двести граммов хлеба и тарелка горячей похлёбки играли свою роль, но люди здоровели главным образом оттого, что труд возбуждал и радовал их, оттого, что возрождение работ на заводе вывело их из состояния неподвижности, оцепенения, умирания…
Пожалуй, больше всех и быстрее всех изменился Солодухин. Первый раз он пришёл в цех, опираясь на палку и поддерживаемый женой. Сам он двигаться не мог, но сидел на табуретке посреди цеха и тонким, злым голосом указывал, что и как делать. В его цехе надо было пустить несколько станков, и, как всегда, эти станки должны были обеспечивать цех Курбатова. Но теперь всеми работами командовал Курбатов, и, как всегда Солодухину казалось, что от Курбатова невозможно добиться ни настоящего понимания, ни уважения. Выпрашивать у него людей для своего цеха было мучительно, но ещё мучительнее было докладывать ему о всяких своих затруднениях и неувязках. А затруднений и неувязок возникало множество. Именно из-за какой-то неувязки Солодухин впервые забыл, что не может ходить, вскочил, опрокинув табурет, разругался с Курбатовым и побежал через весь завод к директору. С этого дня Солодухин уже не сидел на табурете, а всё быстрее и быстрее носил по цехам своё большое, обмякшее тело и плачущим голосом ругал Курбатова, директора, рабочих — всех, кто попадался под руку. Отругавшись, он тем же плачущим голосом добавлял: «Ну, голубчик, пожалуйста, не в службу, а в дружбу…» Его неугомонная шумливость никого не раздражала, — это была смешная и привычная принадлежность заводской жизни.
- Зарницы в фиордах - Николай Матвеев - О войне
- Река убиенных - Богдан Сушинский - О войне
- Сильнее атома - Георгий Березко - О войне
- Последний защитник Брестской крепости - Юрий Стукалин - О войне
- В списках не значился - Борис Львович Васильев - О войне / Советская классическая проза
- Свет мой. Том 3 - Аркадий Алексеевич Кузьмин - Историческая проза / О войне / Русская классическая проза
- Здравствуй, комбат! - Николай Грибачев - О войне
- В сорок первом (из 1-го тома Избранных произведений) - Юрий Гончаров - О войне
- Момент истины (В августе сорок четвертого...) - Владимир Богомолов - О войне
- Стеклодув - Александр Проханов - О войне