Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очищение мыслей с тюремными годами. – Пойдёшь направо, пойдёшь налево… – Самоприказ «дожить!». – Те, кто не хотят меняться. – Благотворные перерождения в тюрьме. – А в лагере? – Семинар предсмертников. – Любить жизнь – так и самую тяжкую. – Когда мысль о свободе становится насильственной.
Лагерная свобода от казённого лицемерия. – Свобода от житейских забот. – Важен результат? – Нет, важен дух. – Эта проблема в лагере. – Гордость работой рук и успокоение от неё.
Развитие чувств в неожиданном направлении. – Мы подымаемся. – Не радуйся нашедши, не плачь потеряв. – Пересмотр бывшей жизни. – Завещание и смерть Бориса Корнфельда. – Как можно найти в этом правиле всеобщий смысл. – Высший Смысл объясняется нам всегда позже. – Линия между Добром и Злом. – Религии и революции. – Судить идею, а не людей. – Теребящие размышления над собой. – Благословение тебе, тюрьма!
А годы идут…
Не частоговоркой, как шутят в лагере, – «зима-лето, зима-лето», а – протяжная осень, нескончаемая зима, неохотливая весна, и только лето короткое. На Архипелаге – короткое лето.
Даже один год – у-у-у, как это долго! Даже в одном году сколько ж времени тебе оставлено думать. Уж триста тридцать-то раз в году ты потолчёшься на разводе и в моросящий слякотный дождичек, и в острую вьюгу, и в ядрёный неподвижный мороз. Уж триста тридцать-то дней ты поворочаешь постылую чужую работу с незанятой головой. И триста тридцать вечеров пожмёшься мокрый, озябший на съёме, ожидая, пока конвой соберётся с дальних вышек. Да проходка туда. Да проходка назад. Да склонясь над семьюстами тридцатью мисками баланды, над семьюстами тридцатью кашами. Да на вагонке твоей, просыпаясь и засыпая. Ни радио, ни книги не отвлекут тебя, их нет, и слава Богу.
И это – только один год. А их – десять. Их – двадцать пять…
А ещё когда в больничку сляжешь дистрофиком, – вот там тоже хорошее время – подумать.
Думай. Выводи что-то и из беды.
Всё это безконечное время ведь не бездеятельны мозг и душа заключённых. Они издали в массе похожи на копошащихся вшей, но ведь они – венец творения, а? Ведь когда-то и в них вдохнута была слабенькая искра Божья. Так что теперь стало с ней?
Считалось веками: для того и дан преступнику срок, чтобы весь этот срок он думал над своим преступлением, терзался, раскаивался и постепенно бы исправлялся.
Но угрызений совести не знает Архипелаг ГУЛАГ! Из ста туземцев – пятеро блатных, их преступления для них не укор, а доблесть, они мечтают впредь совершать их ещё ловчей и нахальней. Раскаиваться им – не в чем. Ещё пятеро – брали крупно, но не у людей: в наше время крупно взять можно только у государства, которое само-то мотает народные деньги без жалости и без разумения, – так в чём такому типу раскаиваться? Разве в том, что возьми больше и поделись – и остался бы на свободе? А ещё у восьмидесяти пяти туземцев – и вовсе никакого преступления не было. В чём раскаиваться? В том, что думал то́, что думал? (Впрочем, так задолбят и задурят иного, что раскаивается – какой он испорченный… Вспомним отчаяние Нины Перегуд, что она недостойна Зои Космодемьянской.) Или в безвыходном положении сдался в плен? В том, что при немцах поступил на работу вместо того, чтобы подохнуть от голода? (Впрочем, так перепутают дозволенное и запрещённое, что иные терзаются: лучше б я умер, чем зарабатывал этот хлеб.) В том, что, безплатно работая в колхозе, взял с поля накормить детей? Или с завода вынес для того же?
Нет, ты не только не раскаиваешься, но чистая совесть как горное озеро светит из твоих глаз. (И глаза твои, очищенные страданием, безошибочно видят всякую муть в других глазах, например – безошибочно различают стукачей. Этого видения глазами правды за нами не знает ЧКГБ – это наше «секретное оружие» против неё, в этом плошает перед нами ГБ.)
В нашем почти поголовном сознании невиновности росло главное отличие нас – от каторжников Достоевского, от каторжников П. Якубовича. Там – сознание заклятого отщепенства, у нас – уверенное понимание, что любого вольного вот так же могут загрести, как и меня; что колючая проволока разделила нас условно. Там у большинства – безусловное сознание личной вины, у нас – сознание какой-то многомиллионной напасти.
А от напасти – не пропа́сти. Надо её пережить.
Не в этом ли причина и удивительной редкости лагерных самоубийств? Да, редкости, хотя каждый отсидевший, вероятно, вспомнит случай самоубийства. Но ещё больше он вспомнит побегов. Побегов-то было наверняка больше, чем самоубийств. (Ревнители социалистического реализма могут меня похвалить: провожу оптимистическую линию.) И членоповреждений было гораздо больше, чем самоубийств, – но это тоже действие жизнелюбивое, простой расчёт: пожертвовать частью для спасения целого. Мне даже представляется, что самоубийств в лагере было статистически, на тысячу населения, меньше, чем на воле. Проверить этого я не могу, конечно.
Ну вот вспоминает Скрипникова, как в 1931 в Медвежьегорске в женской уборной повесился мужчина лет тридцати – и повесился-то в день освобождения! – так может, из отвращения к тогдашней воле? (За два года перед тем его бросила жена, но он тогда не повесился.) – Ну вот в клубе центральной усадьбы Буреполома повесился конструктор Воронов. – Коммунист и партработник Арамович, пересидчик, повесился в 1947 на чердаке мехзавода в Княж-Погосте. – В Краслаге в годы войны литовцы, доведенные до полного отчаяния, а главное – всей жизнью своей не подготовленные к советской жестокости, шли на стрелков, чтобы те их застрелили. – В 1949 в следственной камере во Владимире-Волынском молодой парень, сотрясённый следствием, уже было повесился, да однокамерник Павло Баранюк его вынул. – На Калужской заставе бывший латышский офицер, лежавший в стационаре санчасти, крадучись стал подниматься по лестнице – она вела в ещё недостроенные пустые этажи. Медсестра-зэчка хватилась его и бросилась вдогонку. Она настигла его в открытом балконном проёме 6-го этажа. Она вцепилась в его халат, но самоубийца отделился от халата, в одном белье поспешно вступил в пустоту – и промелькнул белой молнией на виду у оживлённой Большой Калужской улицы в солнечный летний день. – Немецкая коммунистка Эми, узнав о смерти мужа, вышла из барака на мороз неодетая, простудиться. – Англичанин Келли во Владимирском ТОНе виртуозно перерезал вены при открытой двери камеры и надзирателе на пороге. (Оружие его было – кусочек эмали, отколупнутый от умывальника. Келли припрятал его в ботинке, ботинок стоял у кровати. Келли спустил с кровати одеяло, прикрыл им ботинок, достал эмаль и под одеялом перерезал вену на руке.)
Повторяю, ещё многие могут рассказать подобные случаи – а всё-таки на десятки миллионов сидевших их будет немного. Даже среди этих примеров видно, что большой перевес самоубийств падает на иностранцев, на западников: для них переход на Архипелаг – это удар оглушительнее, чем для нас; вот они и кончают. И ещё – на благонамеренных (но не на твердочелюстных). Можно понять, ведь у них в голове всё должно смешаться и гудеть не переставая. Как устоишь? (Зоя Залесская, польская дворянка, всю жизнь отдавшая «делу коммунизма» путём службы в советской разведке, на следствии трижды кончала с собой: вешалась – вынули, резала вены – помешали, скакнула на подоконник 7-го этажа – дремавший следователь успел схватить её за платье. Трижды спасли, чтобы расстрелять.)
А вообще: как верно истолковать самоубийство? Вот Анс Бернштейн настаивает, что самоубийцы – совсем не трусы, что для этого нужна большая сила воли. Он сам свил верёвку из бинтов и душился, поджав ноги. Но в глазах появлялись зелёные круги, в ушах звенело – и он всякий раз непроизвольно опускал ноги до земли. Во время последней пробы оборвалась верёвка – и он испытал радость, что остался жив.
Я не спорю, для самоубийства, может быть, и в самом крайнем отчаянии ещё нужно приложить волю. Долгое время я не взялся бы совсем об этом судить. Всю жизнь я уверен был, что ни в каких обстоятельствах даже не задумаюсь о самоубийстве. Но не так давно протащило меня через мрачные месяцы, когда мне казалось, что погибло всё дело моей жизни, особенно если я останусь жить. И я ясно помню это отталкивание от жизни, приливы этого ощущения, что умереть – легче, чем жить. По-моему, в таком состоянии больше воли требует остаться жить, чем умереть. Но, вероятно, у разных людей и при разной крайности это по-разному. Поэтому и существуют издавна два мнения.
Очень эффектно вообразить, что вдруг бы все невинно оскорблённые миллионы стали бы повально кончать самоубийством, досаждая правительству двояко: и доказательством своей правоты, и лишением даровой рабочей силы. И вдруг бы правительство размягчилось? И стало бы жалеть своих подданных?.. Едва ли. Сталина бы это не остановило, он занял бы с воли ещё миллионов двадцать.
- Любовь длиною в жизнь - Максим Исаевич Исаев - Остросюжетные любовные романы / Прочие приключения / Русская классическая проза
- Красное колесо. Узел 1. Август Четырнадцатого. Книга 2 - Александр Солженицын - Русская классическая проза
- Бедный Борис Бешенный - Максим Исаевич Исаев - Прочие приключения / Русская классическая проза / Юмористическая проза
- Собрание сочинений. Том 1 - Варлам Шаламов - Русская классическая проза
- Реабилитирован в 2000 (Из следственного дела Варлама Шаламова) - Варлам Шаламов - Русская классическая проза
- Мечты одинокого ребёнка - Марк Эльтер - Периодические издания / Русская классическая проза / Триллер / Ужасы и Мистика
- Виланд - Оксана Кириллова - Историческая проза / Русская классическая проза
- Письма из деревни - Александр Энгельгардт - Русская классическая проза
- Потёмщики света не ищут - Александр Солженицын - Русская классическая проза
- Образованщина - Александр Солженицын - Русская классическая проза