Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ничего подобного, разряд мой пока взятию не принадлежит. Однако это дело десятое.
Домашние, конечно, к мужику, к Кузьме:
– Что же ты баял, какого солдата, ежели ничего подобного?
Хотя мужику до своего дома было еще четыре версты, и уж стемнело, мужик не уходил, мялся и улыбался.
– А мы с ним дорогой ехали, так по всему выходит – иттить надо. Хорошо, кого берут, а годят – так уж надо по доброй воле. Ишь, в Москве он был. И, значит, что Москва, что Питербурх…
– Петроград, – строго поправил Андрон.
– Ну-ну, я и говорю – Петробрат… Да ты сам скажи, чего там…
Скорей деревенской почты нет. И не успел Андрон с домашними и с Кузьмой, привезшим его, сесть за стол, как уже стали в сильчевскую избу наплывать соседи, прослышавшие про Андроново возвращение. Льстило узнать от своего человека; Андрон же не какой-нибудь, может, и с придурью, да книги все до единой в Москве, в Пашковом, что ли, доме прочел. И знакомство у него там всякое, духовное. Кроме того «интеллигенция».
Стали, понятно, спрашивать, – что же, как?
Андрон прежде всего объявил:
– Моему флоцкому разряду отсрочка, но по обнаружении обстоятельств меня это не может остановить. По хлопотам знакомых записался в строй. Завтра, значит, обратно в Москву.
Баба хотела завыть, но Андрон цыкнул на нее и спеша продолжал:
– А как, по самому последнему известию, турки тоже поднялись, то легко станется и флоцких возмутить, и тогда я к экипажу опять поеду. Да это не суть важно. Главнее же того – сроки открылись. И хочешь нейди, хочешь иди, а знай: кто нейдет, тот без срока останется, того обязательно предел минует.
Кузьма кивал головой, улыбаясь, а соседи с жадным любопытством открывали рты:
– Это как же?
По-прежнему Андронова речь была темна, и слова его не слушались, то попадутся неожиданные, то ненужные перепутываются, – однако все теперь видели, что для самого-то Андрона что-то открылось новое, необыкновенно ясное, от чего уж он не отступит.
– Вот и граф, между прочим, – торопился Андрон, – я тогда не понял, а он делал намек: исполнятся, говорит, сроки, кто глаза имеет – сам увидит, – и будет, говорит, преображение земли. Так и сказал: земли! А если кто срок пропустит, не послужит вовремя, – тот с тем и останется. Обязательно нужно самому душу положить. И будет так, что все хорошо, и даже то хорошо, на что сейчас противно глядеть. Ну, ясное дело, сейчас первый срок. Не усмотришь – тебя и минует. Сказано – разумейте.
Андрон был весь в волнении; слушатели удивлялись, гудели, пристально спрашивали, где «сказано», да от кого он точно слыхал, да по Москве ли говорят или в тайности ему кто открыл. Молодой парень Андрюшка, худой и без пальца, спросил:
– А интеллигенция что ж?
– А интеллигенция говорит, да недоговаривает, а коли знает, так не сказывает. Которая ничего, идущая, а которая сидит на свою голову. Да что там, нам до себя сроки оказываются, надо понимать. Оказывает, будто война, а если интенсивно взглянуть – срок и черта. Как бы знак подан людскому слабомыслию. Иди, следовательно, и больше ничего.
– Ясное дело, Божье дело, – сказал опять старик Илья, но уже не задумчиво, а радостно.
– По всей вольной волюшке иди, добровольчески, – подхватил Андрон, – нельзя, если открыто кому.
И хотя ничего, кроме явно неподходящих, нелепых слов о «сроках», «пределах», «преображениях земли», Андрон не говорил, и понять его было нельзя, – все всё поняли, а главное, поняли и поверили, что идти хорошо и надо, и не идти плохо и нельзя. Которые никак не могли идти и прежде радовались этому, вдруг стали завидовать Андрону и ругаться за себя. Рыжий Никита сказал робко:
– А у меня братья на войне… Так это как, на меня зачтется?
– Сыны, сказано, наследуют… – тотчас же ответил Андрон. – Про сынов верно, что наследуют… А братья – навряд… Не судьба тебе, ну и сиди.
– А может… – опять робко начал Никита и осекся.
Другие голоса поднялись; рассуждали, толковали, толковали… Спору не было. Не о чем. Все казалось понятным, близким и приятно жутким в этот вечер. Бабы слушали затаенно и умиленным шепотом повторяли про себя некоторые, особенно понравившиеся слова. Наталье, Андроновой жене, и в голову не приходило выть, хотя она знала, что Андрон теперь уж непременно уйдет.
Он и вправду ушел на другой день к вечеру.
После него были толки; многие раздумались – что такое? Особенно приставал Никита Рыжий: идти, конечно, это слова нет; по всем видимостям наступили сроки, это, конечно, не спросишь. А только если всякому идти – кто же деревенскую работу поделает? Братья ушли; он, Никита, за братьев остался. Как же так за братьев, чтобы ему не зачлось?
И на том понемногу Никита успокоился, что ему непременно за братьев зачтется.
Немец*
Все было очень хорошо, но в понедельник с Валей случилась странная беда.
А сначала было хорошо, весело, интересно. С дачи вернулись, хотя раньше обыкновенного, но зато ехали в ужасно набитом поезде, на станциях кучи солдат пели настоящие солдатские песни, в вагоне сидело несколько еще не одетых по-солдатски людей, – они ехали одеваться и говорили о войне. Валя тоже рассуждал с ними о войне. Он только что перешел в первый класс гимназии, не мог идти на войну, и это было жалко.
И в городе Валя не скучал; ходил по Невскому, читал в окнах военные телеграммы, а когда начались занятия в гимназии – то и в гимназии оказалось очень недурно. Учителя подобрели, второклассники не важничали, а зачастую, в переменах, сходились вместе с первоклассниками, вместе обсуждали какие-нибудь новые сообщения «с театра войны».
Если бывало, что поссорятся в классе и даже, под горячую руку, подерутся, – так и то, конечно, из-за войны.
Валя – мальчик рослый и сильный, он еще в приготовительном никому не спускал. А теперь, когда такое время острое, как удержишься от защиты своих убеждений?
Началось с пустяка: слово за слово. Валя сцепился с Колей Пестряковым и надавал ему порядочных тумаков.
Взъерошенный, красный, Коля вырвался, отбежал в сторону и вдруг крикнул:
– Попробуй еще! Ты какое имеешь право о русских корпусах рассуждать? Ты – немец! Подойди-ка, мы все тебя побьем!
– Я немец? Я? – разъярился Валя, приняв это так, что Коля просто ругается.
Но Касич, Терентьев, Стуколкин, Ильин и Фишель, стоявшие кучкой вблизи, хмыкнули, и Терентьев сказал:
– А и правду, братцы, ведь он немец! Оттого и драчун такой, немцы все драчуны. И фамилия немецкая.
Валя опешил, даже остолбенел на минуту от неожиданности.
– Я – самый русский, – произнес он наконец. – Я всегда был русский. Я здесь, на Николаевской улице, и родился.
Подошли другие, столпились.
– Постой, да ведь у тебя фамилия немецкая? Вейнен – самая немецкая, это по-немецки значит «плакать». Вот вы от нас и поплачете!
– И глаза у него голубые, и волосы белокурые!
– И у батюшки не учится, лютеранин!
– А у немца нашего пятерки получает!
– Может, и Валентин – нерусское имя? У нас ни одного Валентина, кроме него, нет.
Растерянный Валя стоял посреди товарищей, не зная кому отвечать.
Терентьев снова вперед выступил:
– Оставьте его. Надо, главное, узнать, какой он подданный. А уж потом все второе. Ты какой?
– Да русский же, русский! Мама моя – русская учительница…
– Русского языка? А как ее зовут?
– Элиза… Елизавета, то есть. Не русского языка учительница, а музыки, в русской женской гимназии. И мама здесь родилась, и папа здесь похоронен. А что я по-немецки говорю, так это тетка мамина старая у нас живет, она всегда… умеет. Я самый настоящий русский.
– Твоя мама что на раненых пожертвовала? – высунулся Коля Пестряков. – Мы – сорок жилетов сделали дома.
– Моя же не богатая… Бедная…
– Вот еще! Бедные – шарфы вяжут. Одни немцы не жертвуют.
– Ну, мы это все расследуем, – важно прибавил Терентьев, – пускай он дома хорошенько узнает про подданство, и вообще про все. Может, он русский немец. Это бывает тоже.
Зазвонил звонок, перемена кончилась. Валя очутился в классе рядом с черненьким Фишелем. Этот Фишель, Валя знал, – тоже был не русский. В прошлом году, в приготовительном классе, его иногда дразнили: «наш чертенок, еврейчонок, Фишеленок», он огрызался. Нынче что-то не дразнят. Конечно, не русский, и тоже у батюшки не учится. Не немец, но не русский.
Валя был отравлен. Все это происшествие, все эти вопросы сразу, которые никогда ему раньше в голову не приходили, – вдруг стали перед ним грозной возможностью: а что, если он, действительно, немец? У Вали было тяжело и горячо в груди, несчастие казалось ужасным, хотя он и не понимал, почему оно ужасно.
Последний урок был немецкий, Федора Ивановича. Федор Иванович, – такой допотопный, старенький немец, что никто и не помнил, что он немец. Русский учитель сказал раз, что Федор Иванович похож на толстовского Карла Ивановича в «Детстве и Отрочестве». Валя читал «Детство» и нашел, что правда, похож.
- Все против всех. Россия периода упадка - Зинаида Николаевна Гиппиус - Критика / Публицистика / Русская классическая проза
- Том 2. Сумерки духа - Зинаида Гиппиус - Русская классическая проза
- Том 6. Живые лица - Зинаида Гиппиус - Русская классическая проза
- Роман-царевич - Зинаида Гиппиус - Русская классическая проза
- Повести и рассказы для детей - Александра Анненская - Русская классическая проза
- Очень хотелось солнца - Мария Александровна Аверина - Русская классическая проза
- Одиночество Мередит - Клэр Александер - Русская классическая проза
- Полное собрание сочинений. Том 7. Произведения 1856–1869 гг. Рождественская елка - Лев Толстой - Русская классическая проза
- Демоверсия - Полина Николаевна Корицкая - Русская классическая проза
- Когда оживают игрушки… Сказка-пьеса для детей и взрослых - Николай Николаевич Лисин - Драматургия / Прочее / Русская классическая проза