Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему знать, не на том ли и присягнули друг другу: много знаков, что об нас торгуются. Лучше бы нас не манили, чем так с нами коварно поступать. В великом остерегательстве живи, а запорожцев всячески ласкай. Сколько их вышло, ими укрепляйся, да и города порубежные людьми своими досмотри, чтобы Москва больше не засела. Мой такой совет, потому что утопающий и за бритву хватается: не послать ли тебе пана Дворецкого для какого-нибудь воинского дела к царскому величеству? — чтобы он сошелся с Нащокиным, выведал что-нибудь от него и дал тебе знать. У него и своя беда: оболган Шереметьевым и сильно жалуется на свое бесчестие. Не добрый знак, что Шеремет самых бездельных ляхов любовно принимает и их потчевает, а казаков, хотя бы какие честные люди, за лядских собак не почитает и похваляется на них, да с Дорошенком ссылается! Бог весть, то все не нам ли на зло? Надобно тебе очень осторожным быть и к Нащокину не выезжать, хотя бы и манил тебя. Мне твоя отчизна мила. Сохрани Бог, как возьмут нас за шею и отдадут ляхам или в Москву поведут. Лучше смерть, чем зол живот. Будь осторожен, чтобы и тебя, как покойного Барабаша, в казенную телегу замкнув, вместо подарка ляхам не отослали».
Всеобщее негодование полковника было ответом на это письмо.
— Мефодий, — сказал тогда Брюховецкий, — как заместитель митрополита киевского, разрешил нас от данной нами клятвы русскому царю. Теперь мы снова вольны во все четыре стороны — лучше турскому султану поддаться, чем Нащокину и боярам. Долой русских!
— Долой русских! Лучше султану поддаться! Русские жен у наших отнимают, земли забирают, чинши правят и грабят наших! Довольно натерпелись! — неистово закричали полковники.
— Но я думаю думку иную, чем епископ, — продолжал Брюховецкий. — Нам нужно начать наше дело зимою же… Зимою москали не успеют ни соединиться, ни подать друг другу помощи… нужно, чтобы весна и лето не застали уж ни одного русского на Украине.
— Добре! Иван Мартынович! — крикнули полковники.
Брюховецкий велел тогда затопить печь и, выйдя в свою спальню, несколько минут спустя возвратился оттуда с узлом.
— Вот тут, — сказал он, — и боярская шапка, и кафтан, и грамоты царские на гетманство и боярство… я их порешу.
Он стал кидать в печь и грамоты, и одежду.
По мере того как это горело в печи, полковники кричали:
— А щоб и воны такички згорылы.
— Щоб им ни дна ни покрышки не було.
— Щоб воны вис вик так маялись, як мы, бидные…
— Щоб горылы и жарились их печенки, як та боярская шапка.
— Теперь, — закричал Брюховецкий, когда все сгорело, — идемте обидать.
За обедом выпито было много, и когда предложен одним из полковников тост за здоровье гетмана Ивана Мартыновича, то он вставил:
— Не за нижайшую подножку царского престола, а за гетмана запорожского войска.
— Ура! — крикнули все.
Разъехавшись, полковники пустили слух в народе, что Иван Мартынович уж не нижайшая подножка русского престола.
Весть эта, как молния, облетела все казачество по обе стороны Днепра, и на Украине проявлялись общие в то время признаки волнения и мятежа в малороссийском народе.
Запорожцы, не имея чего есть в сечи, на зиму рассыпались по всей Малороссии в виде наймитов в жидовских корчмах, у зажиточных крестьян и земледельцев. Работали они усердно, а еще усерднее пропивали деньги по шинкам и корчмам. С Западной Руси почти все крестьянство из поместий ляхов двинулось тоже в Восточную Русь и этим увеличило мятежный элемент. Откуда-то повсюду явились бандуристы, бродили по корчмам и шинкам и пели воинственные песни… Запорожцы потребовали тогда от хозяев расчета, и пошла страшная попойка по шинкам и корчмам. Приняли участие в этих вакханалиях и казачество, и крестьянство. Пили, пили, пропивалось все, что имелось, и когда уж нечего было пропивать, закладывались будущие приобретения, на что давались форменные записки. Это значило, что готовится повстанье… Но против кого и чего? Прежде Малороссия имела одного врага, ляхов, а теперь у них появились два: на одном — ляхи, на другом — москали.
Волнение пошло по обеим сторонам, и раздались кличи на западном берегу:
— Москали нас продали ляхам…
— Батька Дорошенко пущай уж лучше с турским султаном покумуется.
А на восточном, или, как тогда называли, на «Барабошском береге», слышался другой клич:
— Бояре да воеводы нас закрепостили… да братьев продали ляхам.
Казаки во многих местах по селам стали брать в полковую казну хлеб и деньги и запретили вносить чинши в царскую казну. Многие крестьяне записывались в реестровые казаки и покинули свои села.
В Прилуках, на площади, стояла большая вестовая пушка, полковой есаул велел взять пушку и поставить в проезжих воротах.
Узнав об этом, воевода прислал солдат взять пушку в верхний город, но есаул погиб и пушки не дал.
— Мы еще из верхнего города и остальные пушки вывезем! — кричал он.
По его же наущению все мещане и поселяне перестали платить подати, и сборщикам нельзя было показываться по селам: им грозили смертью.
Русских откупщиков казаки грабили, резали им бороды и мещанам кричали:
— Будьте с нами, а не будете, так вам, воеводе и русским людям, жить только до масленицы…
Наступил 1668 год и к концу января в Чигирин, к Дорошенко, стал съезжаться разный люд; а город имел вид ярмарки: ежедневно входили в него и пешие, и конные, и крестьяне и записывались в реестровые казаки — в то время, когда комплект, определенный Речью Посполитою, давно был переполнен.
Стягивались сюда со всех сторон тоже и пищали, и пушки, и целые транспорты пороху и снарядов.
Дорошенко занимал дворец, в котором жил Богдан Хмельницкий, но со времени смерти его в нем такого оживления и энтузиазма не было, как теперь.
После его смерти здесь орудовал сначала Выговский, потом сын Богданов, Юрий, больной и расслабленный юноша, наконец, Брюховецкий.
Выговский и Брюховецкий отличались только тем, что хотя оба мечтали о дворянстве, но один — о польском, другой — о русском, а чернь была забыта.
Теперь Дорошенко снова, подобно Богдану Хмельницкому, стал за чернь, с тем, чтобы потребовать свободу родной земли.
Съехались к нему: митрополит Тувальский, полковники, вся старшина, крымские послы, монах от епископа Мефодия, посол Брюховецкого и самое главное — вдова покойного Хмельницкого с сыном Юрием, теперь монахом Гедеоном. С Хмельницкими приехала тоже и инокиня Наталья. По приезде мы застаем их вновь в той же комнате, где они сидели в день приезда Бутурлина к Богдану Хмельницкому.
Вдова Богдана сильно постарела, да и мама Натя изменилась: ее энергичные черные глаза впали, а белое лицо сделалось желтым: волосы совсем поседели и падали большими прядями на ее лоб и шею из-под клобука.
Обе сидели на диване, а против них расположился монах Гедеон. За несколько лет отдыха и покоя бывший юноша гетман совершенно изменился: стан его выпрямился, и он уж не был прежний сутуловатый, невзрачный и робкий парубок. Лицо его, от непривычки к воздуху совсем почерневшее во время гетманства, теперь побелело и получило живой и яркий цвет; болезни, которыми он страдал, покинули его, и это дало возможность укрепить и развить формы. Юраско, как называл его царь Алексей Михайлович, сделался просто молодцом, и к мужественным его чертам вовсе не шла монашеская одежда.
Разговор между беседующими шел по-малороссийски.
— Так Никона, — сказал Хмельницкий, — осудили, сослали и заточили в монастырь… Недаром батько мой так хотел вырвать его из Москвы… «Дайте мне Никона, — говорил он, — и мы возьмем самый Царьград. Войска, — говорил он, — у нас много, а голов мало…» И заточили они его за спасибо: если бы не он, так батька мой никогда не отдал бы себя под руку царя.
— Да, — вздохнула его мать, — если бы он был здесь, и ты бы не оставил гетманской булавы, а то Ковалевский, твой опекун, всем овладел, изменил не вовремя русским и Шереметьеву… Ну, и погибло дело.
— Не жалею я, — возразил Хмельницкий, — гетманской булавы, а жаль мне моей отчизны. О ней-то плачет и рвется моя душа. Снова наша Украина в ляцких руках, снова шибеницы (виселицы) по селам. Не нужно нам ни ляхов, ни русских.
— Ты, отец Гедеон, так и скажи на раде, — сказала инокиня и глаза ее засверкали — Наша отчизна и плачет, и стонет, кто недосчитывается отца, кто брата, кто сына… Женщин и вдов наших берут москали к себе и бесчестят; за чинши продают последнюю скотину и лошадку. Сидят по лесам и по селам люди без хлеба, пухнут и мрут с голоду. Ты, Гедеон, сын Богдана — того Богдана, которого сам Бог дал отчизне, чтобы попрать врагов… И карал он их страшно: пылали их города и села, резали жидов и панов или вешали их на одно и то же дерево.
— Помню… помню… и не раз плачу я. По целым часам стою в церкви и молюсь, чтобы Бог дал и мне силы бороться с врагами отчизны… И что ж? Коли нужно будет, так и я отдам все, что имею, и пойду простым казаком сражаться с врагами.
- Ильин день - Людмила Александровна Старостина - Историческая проза
- Великий раскол - Даниил Мордовцев - Историческая проза
- Золотой истукан - Явдат Ильясов - Историческая проза
- Калиостро — друг бедных - Валентин Пикуль - Историческая проза
- Раскол. Книга II. Крестный путь - Владимир Личутин - Историческая проза
- Богатство и бедность царской России. Дворцовая жизнь русских царей и быт русского народа - Валерий Анишкин - Историческая проза
- Вскрытые вены Латинской Америки - Эдуардо Галеано - Историческая проза
- Нахимов - Юрий Давыдов - Историческая проза
- Старость Пушкина - Зинаида Шаховская - Историческая проза
- Мария-Антуанетта. С трона на эшафот - Наталья Павлищева - Историческая проза