Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Войдя в палату, она остановилась у двери, глядя прямо на меня и не узнавая, – это больно кольнуло меня.
– Лена, это я! Неужели я так изменилась?
Она бросилась ко мне:
– Нет, нет! Просто свет ударил в глаза.
Это была неловкая минута: Лена уверяла меня (не очень искренне), что я не изменилась, а я не слушала – расстроилась, что она не узнала меня.
Катенька Стогина – вот о ком она вспоминала через каждые два-три слова, вот кем была глубоко, болезненно занята! Ее отец был ранен, лежал в госпитале, где-то под Тюменью и, по-видимому, после выздоровления, останется работать в тылу. Лена боялась, что он возьмет к себе Катеньку. И дрогнувшим голосом она сказала, что заранее старается приучить себя к этой мысли, старается – и не может.
Она достала из сумочки фотографию Катеньки, и толстенькая девочка с огромным бантом взглянула на меня, доверчиво улыбаясь.
– Здорова?
– Совершенно. А помнишь…
– Еще бы! Ты даже не представляешь себе, как много я думаю о твоей Катеньке. И не только я. Ты была в институте?
– Была и все знаю. Ох, ты даже не представляешь себе, как мне хочется поскорее вернуться в Москву!
Накануне Коломнин приезжал ко мне, и мы как раз говорили, что в нашем коллективе, особенно перед войной, уже была не только профессиональная, но и психологическая цельность и что теперь, когда лаборатория разорвана на две неравные части, эти внутренне связанные части непременно должны тянуться друг к другу.
– У меня фармаколога нет, и ты мне нужна до зарезу.
– Вот так и напиши наркому: Быстрова, в частности, нужна до зарезу.
Мы проговорили до тех пор, пока дежурная сестра, появившись на пороге, выразительно развела руками.
Виктор, только что вернувшийся из Ташкента, и Николай Васильевич Заозерский пришли ко мне в один день и, выяснив, что я уже почти здорова, занялись вопросом о том, как поставлена в Средней Азии противоэпидемическая работа.
Николай Васильевич спрашивал, Виктор отвечал – и отвечал умно, со знанием дела. Я посмотрела на них, и слезы невольно навернулись на глаза: это были мой учитель и мой ученик. Виктор заметил, что я взволнована, спросил, что со мной, я засмеялась и сказала, что он приехал смешной – черный, подсохший, похожий на индуса, но с самой что ни на есть рязанской выгоревшей шевелюрой.
А Николай Васильевич постарел. Никогда прежде я не видела его таким подавленным и усталым. Ни привычных шуток, ни милых украинских словечек, от которых почему-то становились проще самые запутанные дела!
Его приемный сын, тот самый, который некогда, во времена маньчжурской чумы, был торжественно вручен ему китайским мандарином, погиб под Москвой. Николай Васильевич любил сына, гордился его успехами и был глубоко потрясен этой смертью. А осенью сорок второго он похоронил и жену.
К этим несчастьям, о которых с ним лучше было не говорить – большие глаза его сразу же наполнялись слезами, – присоединилось еще одно. Последние годы, после переезда на Украину, он каждое лето проводил в Чеботарке. Он мечтал превратить ее, по образу павловских Колтушей, в один из центров советской микробиологии. Немцы сровняли с землей его Чеботарку. На месте богатого села с двумя школами-десятилетками, с только что выстроенным медицинским техникумом стояли среди развалин виселицы с казненными партизанами – об этом упоминалось в одной из фронтовых корреспонденции.
Прежнего добродушно-лукавого, любящего цветы, легкий отдых, легкую беседу с друзьями Николая Васильевича теперь трудно было узнать в старом, сгорбленном человеке с пожелтевшим, исхудалым лицом. Бородка его тоже пожелтела и стала редкая, длинная. Глаза смотрели пристально, с неподвижным выражением. Он умолкал подчас во время оживленного разговора, и чувствовалось, что его томит в эти минуты невеселая дума…
– Неужели это правда о Догадове? – спросил Виктор, возвращаясь к новости, о которой я знала уже давно и которая его поразила. – Какой негодяй!
Летом 1942 года Догадов оказался – при каких-то темных обстоятельствах – на оккупированной территории и выступил по радио с клеветнической речью.
– Татьяна Петровна, неужели правда?
– А вы думаете, Витя, что я должна знать больше других? Очевидно, правда.
– Какой позор!
Я сказала, что Догадов всегда казался мне фальшивым.
– Эта корректность, этот ровный голос, эта видимость объективности, а на деле ненависть, от которой он, должно быть, задыхался наедине с собой. Не помню, где я читала: «Мертвые, которые считают себя живыми только потому, что видят свое дыхание в холодном воздухе». Это о нем.
– И довольно о нем, – сердито сказал Николай Васильевич.
Последнее время Виктор работал уполномоченным Наркомздрава по Средней Азии, и теперь было необходимо, чтобы Заозерский позвонил наркому насчет возвращения Виктора в наш «филиал». Я попросила, Николай Васильевич обещал, а потом разговор снова уткнулся в эту, как будто немного отравившую всех, историю с Догадовым.
– Интересно, что думает об этом Валентин Сергеевич? – сказал Виктор. – Должно быть, расстроен? Как-никак, а ведь Догадов его ученик, И ближайший.
– Еще бы не расстроен, – сказал Николай Васильевич. – Впрочем, знает ли он? На днях он уехал в Лондон.
– Зачем?
– Очевидно, хочет изумить своими достижениями мировую науку, – сильно покраснев, сказал Виктор.
Заозерский внимательно посмотрел на него.
– Подрос ваш воспитанник, Татьяна Петровна.
– Да, подрос. Впрочем, у него с Крамовым счеты. Правда, Витя?
– Да. Но не личные счеты.
Мы помолчали.
– Ну-с, это дело особое, – сердито теребя бородку, возразил Заозерский. – И к тому, что сделал подлец Догадов, ни малейшего отношения не имеет. И я к Валентину Сергеевичу симпатии не питаю. Больше того, должен сознаться, что подчас в его присутствии испытываю нечто подобное тому, что испытывает человек при виде скорпиона, который может его ужалить. Но на грязное предательство он не способен. И довольно об этом.
Ох, как трудно, оказывается, стоять на ногах, не держась за спинку кровати! Первый день – десять шагов, второй – двадцать, а на третий – прощанье с Елизаветой Сергеевной, которая как-то сухо, едва разжимая губы, целует меня, точно сердится за то, что мы расстаемся. Ей еще лежать и лежать. Я написала Мите о нашей встрече, и она написала, но письма едва ли успеют дойти – скоро он должен приехать в Москву.
…Андрей привез из дому платье, которое я не носила, должно быть, лет пять, я сержусь на него, а сама так рада этому старенькому, заштопанному платью. С радостной, глупой улыбкой я бреду, едва передвигая ноги, по коридору, спускаюсь по лестнице, и все, кто встречается мне на этом бесконечном пути, тоже начинают улыбаться, как будто весь огромный госпиталь радуется тому, что я возвращаюсь домой.
Андрей надевает на меня пальто – сто пудов, но все равно хорошо! Мы выходим на улицу: темнота, от которой я успела отвыкнуть, резкий ветер, косой дождь пополам с мокрым снегом – все равно хорошо! Мы садимся в машину, толстый слой снега лежит на переднем стекле, «дворник» еле работает, водитель ругает погоду, Андрей сетует, что не взял меня из госпиталя утром… Хорошо!
ЗАКОЛДОВАННЫЙ КРУГ
Не знаю почему, но в госпитале я не могла заставить себя расспросить, что случилось с Андреем, а между тем редкий день не замечала в нем беспокойства, которое он (не очень умело) старался скрыть от меня. Зато дома, когда мы остались одни, я напала на него с такой энергией, что он не выдержал – поднял руки и закричал: – «Сдаюсь!»
Дело касалось, как я и думала, вакцины против сыпного тифа – той самой вакцины, которую Никольский оставил в конце прошлого века, чтобы заняться другой работой, «менее безнадежной». Но дед не располагал в конце прошлого века тем простым и оригинальным методом, которым воспользовалась лаборатория Андрея. Метод – если сказать о нем по возможности кратко – заключался в том, что мышей заражали через нос возбудителями сыпного тифа, вызывая у них воспаление легких, а потом из переболевших легких приготовляли вакцину.
Все шло хорошо. Мыши лихорадили, кашляли, чихали – словом, вели себя именно так, как им полагалось. Первые препараты были уже получены, испытаны с хорошими результатами, осталось немногое, чтобы приступить к производству. И вдруг – это было в тот день, когда меня привезли из Сталинграда – заболел лаборант, приготовлявший вакцину, и заболел, увы, сыпным тифом.
Конечно, это могло быть случайностью. Но лаборант был опытнейший, не допускавший промахов в своем, подчас рискованном, деле. Может быть, совпадение? В самом деле, мог же он заразиться и вне института?
Но через несколько дней захворал швейцар, он же гардеробщик, то есть человек, который вообще не заходил ни в лабораторию, ни в виварий, – это было уже совсем ни на что не похоже! Жил он в комнате под лестницей, в первом этаже, а мыши свой недолгий век коротали на третьем. Правда, раза два в неделю он поднимался наверх, чтобы попить чайку со своим приятелем, служителем из лаборатории Андрея. Однако служитель-то был здоровехонек!
- Перед зеркалом. Двойной портрет. Наука расставаний - Вениамин Александрович Каверин - Советская классическая проза
- Мы стали другими - Вениамин Александрович Каверин - О войне / Советская классическая проза
- Девять десятых судьбы - Вениамин Каверин - Советская классическая проза
- Друг Микадо - Вениамин Каверин - Советская классическая проза
- Перед зеркалом - Вениамин Каверин - Советская классическая проза
- Скандалист - Вениамин Каверин - Советская классическая проза
- «Муисто» - Вениамин Каверин - Советская классическая проза
- Малое собрание сочинений - Михаил Александрович Шолохов - О войне / Советская классическая проза
- Лицом к лицу - Александр Лебеденко - Советская классическая проза
- Нагрудный знак «OST» (сборник) - Виталий Сёмин - Советская классическая проза