Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А значит, снова была крыса.
У Марыськи — крыса.
Но это был не призрак, а самая настоящая, осязаемая крыса, прыгавшая по полу в четырех шагах от него. Разбойник замер. Сдавалось, это была другая крыса — не та, которой его истязали, другая — но крысы так похожи друг на друга, что истязуемый не мог быть абсолютно уверен. Более того, он не был также уверен, что сколь многолетнее, столь же и бесславное общение с одним из этих грызунов не оставило в нем чего-то такого, что привлекало крыс. Но больше всего он боялся, как бы со страху не броситься на крысу, в то время, как она была готова со страху броситься на него — нет, нет, следовало действовать осторожно, как можно более тонко заявить о своем присутствии, лишь тихохонько припугнуть крысу, чтоб она обратно спряталась в дыру. Ради Бога! — избегать резких движений, не предаваться панике, не впасть в эту дикую, подземную прыгающе-скачущую непредсказуемость, свойственную этим страшным снующим, пищащим, хвостатым обитателям подполья! Разбойник отыскал место, где, вероятно, находилась яма крысы, и приготовился к аккуратному тихому спугиванию — почти в абсолютной тишине, лишь легким шорохом, самое большее — покашливанием — как вдруг... что-то привлекло крысу под правым коленом девки. Залезла туда — а Хулиган замер, вот крыса дотронулась до нее, крысиное существо терлось о его девушку, о его Марыську — о Марыську!
И вдруг это прикосновение, это хуже любого кошмара отирание крысы о Марыську заставило бандита... зарычать! Он заревел как некогда, изо всех сил, на весь мир, заревел прежним неодолимым ревом и, как закованный в крик, бросился на крысу с таким сумасшедшим рыком, что крыса ни за что не смогла бы пробиться через этот рев и добраться до его брючины! Он уже не задумывался над тем, что отрезает крысе путь к норе, и бросился на нее с фронта. О, неожиданный прыжок Хулигана, о, скачок крысы вбок, о, рывок, и бросок, и подлет, и подскок — и мгновенная уверенность рычащего разбойника, что крысе от него не уйти, что он схватит крысу, что он убьет ее, лишенную всех нор и дыр!... Уж и не знаю, говорить ли дальше? Вымолвят ли мои уста самое страшное? Ой, чаю, вымолвят, ибо нет, нет предела ужасу, конечно, существует некая безграничность безжалостности, если уж начнет громоздиться ужас, то громоздясь громоздится, — громоздится, громоздясь — без конца, без краю, все вырастая и вырастая, вырастает выше себя самого — механически. Ой, чаю, вымолвят уста мои, что крыса... этот полуослепший грызун, напуганный и преследуемый, ошалевший от слепой и абсолютной необходимости найти щель... влез Марыське в рот, юркнул, прошмыгнул в ротовую щель спящей с открытым ртом. И прежде чем Хулиган успел судорожно спохватиться, он увидел залезающую в рот крысу, панически стремящуюся скрыться в возлюбленной ротовой полости! О, механика! А разбуженная и еще не пришедшая в себя Марыська чисто механически, моментально сомкнула возлюбленные челюсти — и перестал существовать механизм ужаса, крыса скончалась с отсеченной башкой, отгрызенной от туловища, наступила смерть крысы.
Не было больше крысы.
Оказался Хулиган лицом к лицу с отгрызенной крысиной смертью в возлюбленной полости рта любовницы-Марыськи. С тем и пошел.
Он прыг, а за ним дрыг-дрыг
Крысиная смерть.
Он скок, а за ним чмок-чмок
Смерть крысы в Марысиной ротовой полости.
На лестнице черного хода
В тот серый час, когда зажигаются первые фонари, я любил выходить в город и флиртовать со служанками, из тех, кого называют служанками за все. Незаметно это перешло в привычку, а как известно — consuetudo altera natura. Другие работники МИДа и все атташе посольств (разумеется, те из них, что не были женаты) — тоже выходили на улицу и тоже заигрывали: одни — с одними, другие — с другими, в соответствии со вкусом, фантазией, темпераментом, но я заигрывал исключительно с толстыми служанками. Привычка же пристала ко мне до такой степени, что когда меня направили в Париж в должности второго секретаря — что было весьма почетным для моего возраста — я должен был некоторое время спустя, вследствие сильной ностальгии, вернуться на родину. Слишком уж донимала меня чуждость голеней, этих тонких, нервных, обтянутых чулочком голеней, которые демонстрировала местная прислуга. Убийственная бойкость, отвратительная бойкость, невыносимо-парижская, была слишком мелкой и слишком стучащей каблучками, а на площади Звезды и даже в районах по левому берегу Сены напрасно искать обычную кулему с корзинкой в руках, выходящую из парфюмерной лавки или из продовольственного магазинчика. Вайсенхофф пишет: «возбуждающий ритм ножек парижанки». Этот-то ритм меня и убивал, я искал другой ритм и другую мелодию.
А происходило это так: завидев издали служанку, вяло переставляющую толстые ноги, я ускорял шаг и шел за ней, пока она не входила в подворотню. Настигал ее на лестнице черного хода и сперва спрашивал: «Здесь проживает пани Ковальская?», а потом: «Может познакомимся?» При этом ничего существенного, например, поцелуев, не было, хотя в течение каких-нибудь пяти лет я подцепил не меньше тысячи с несколькими сотнями служанок, нет, они были слишком робкими, а все наверное потому, что их хозяйки были слишком строги. Никаких конкретных выгод у меня от них никогда не было, разве что, может быть, легче жилось...
Но как-то раз я совершил оплошность, которую тут же заметил один из моих друзей, и, как нетрудно догадаться, раззвонил по знакомым:
— Знаете что, я вчера Филипа видел, на Хожей, честное слово, увязался за какой-то чумазой страшилой!
И пошло-поехало, не знаю, десятый или двадцатый сплетник начал меня подкалывать, высоко оценивая мой вкус, что, мол, видимо, я большой любитель ядреной репы, да и другие тоже поговаривали в том духе, что дескать «кое-что известно, а вот что — не скажем». Можете представить, как я испугался. Оно конечно, в МИДе творились самые разные дела, и как это обычно бывает: один любит то, другой — другое, но одно дело изящный чулочек, и совершенно другое этот постыдный объект, босая, пошлая служанка. Если бы это были все крепкие молодые девки — тогда бы я мог что-нибудь сказать о ядреной репе, в том смысле, что предпочитаю репу нездоровым городским деликатесам. Но служанки с корзинками, служанки в платочках не имеют ничего общего с репой, скорее — с салом, со шкварчащим маслом. Иногда я с досадой усматривал в их прогорклом уродстве мою личную неудачу, какую-то несчастливую звезду, почему — думал я — в каждом классе и в каждой сфере можно найти девушку, или деву, или, наконец, девочку, словом — поэзию, и лишь служанки в платочках начисто лишены очарования и красоты? Я только потом открыл закон искусственного отбора: это хозяйки специально подбирают самую неотесанную деревенщину, краснорожих и толстозадых разлапистых жирных уродищ, которым как будто неведомая десница вмазала по носу — поскольку домашняя прислуга должна быть такой, чтобы никто из домочадцев не мог испытать к ней внушаемого Богом чувства.
Впрочем, я и не чувствовал к ним никакой страсти, по крайней мере, в известном смысле; никакой страсти, а лишь одну большую, наисладчайшую из всех возможных и скрывающуюся где-то в самой глубине души робость. Она жила во мне еще с детских лет, когда я с затаенным дыханием и колотящимся сердцем смотрел на нашу домработницу. Как она подавала обед, драила пол, приносила завтрак... или на Пасху, когда она мыла окна... я пристально и робко смотрел из-под полуопущенных век. Сегодня я, конечно, не настолько безумен, чтобы утверждать, что такая отвратительная, заурядная служанка соответствует эстетическим или каким-либо иным требованиям, но тогда, помню, если у нее был флюс, то был этот флюс для моей робости чудесней всех пеларгоний в горшках во время мытья окон и, вообще, помню, это было чудом, перед которым опускался взор. Позже в свой черед пришли науки — те, что с педагогикой, и те, что не с педагогикой, — пришел «опыт», лакированные штиблеты,галстуки, чистка зубов, обработка ногтей, пришли успехи, ордена и рауты, пришли Париж, Лондон, но придушенная комфортом и роскошью робость навсегда осталась верной в любви к кухонным фефелам, толкущимся вокруг продуктовых магазинчиков, и находила в них душевное пристанище. И совсем не вопреки, а как раз потому что я принадлежал к числу самых элегантных сотрудников МИДа, мне нравилось любить служанок в платочках, и, воскрешая под котелком прежнее головокружение, а под английским пальто прежнее сердцебиение, я грезил: вот где отчизна моя.
Но то была робость. Если бы я был смелым. Если бы я был смелым — (так называемая девица, или просто шлюха, или кабинет в ресторане и номер в гостинице, веселье, ювелирная безделушка) — плевал бы я тогда на все сплетни, и сказал бы только, что вот, мол, такой я повеса. Но когда все упирается в робость, что делать, как защититься, как оправдаться?
- Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника - Витольд Гомбрович - Современная проза
- Плясун адвоката Крайковского - Витольд Гомбрович - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Роман "Девушки" - Анри Монтерлан - Современная проза
- Вес в этом мире - Хосе-Мария Гельбенсу - Современная проза
- Раскрашенная птица - Ежи Косински - Современная проза
- В лабиринте - Ален Роб-Грийе - Современная проза
- Бывший сын - Саша Филипенко - Современная проза
- Стена (Повесть невидимок) - Анатолий Ким - Современная проза
- Гобелен - Кайли Фицпатрик - Современная проза