Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первыми почувствовали и поняли ее «старики». То были люди пушкинского поколения, люди уходящей эпохи. У них за плечами была прожитая жизнь, и они увидели прожитое и пережитое в книге Гоголя. Лучшей из всего написанного Гоголем назвал ее А. И. Тургенев. В этой книге «душа видна», говорил он. Вяземский написал статью «Языков и Гоголь», посвященную «Выбранным местам». Вяземский писал о «Переписке» как о «поприще, озаренном неожиданным рассветом». Чаадаев отдал должное автору книги: «Он тот же самый гениальный человек, который и прежде был... и теперь находится выше всех своих хулителей».
Столь же глубоко сочувствовал идеям Гоголя и Жуковский. Он лишь огорчался, что Гоголь «поспешил», не совладал с «формою» и «формою» книги ввел многих в раздражение. В этом отношении Жуковский был прав. Но книга Гоголя не была бы русской книгой, если б она была согласно состроена и выстроена.
Не все еще выстроилось в душе автора, и не мог он привести в соответствие и гармонию раздиравшие его чувства — так и выдал, как может выдать только русский писатель, который весь на миру, который живет и пишет для мира, а иначе не мыслит своего существования. Даже Жуковский не понимал, что то был разрыв круга, выход за пределы его и святая крайность.
Счастье этого несчастного сочинения Гоголя было в том, что, написанное за пределами России, оно было чисто русское — и оттого так ахнула Русь, узнав в ней себя. «Глубоко ты вынул это из нашей жизни, которая чужда публичности», — объяснял Гоголю Жуковский реакцию публики.
Публичность гоголевской исповеди была одной из причин неприятия ее. И не только потому, что к этому не привыкли, что Гоголь нарушал, преступал закон. Он разрушал иллюзии публики насчет него самого. Она уже подняла его, возвысила, позволила критиковать себя — он вдруг сходил с пьедестала и обращал критику на себя. Он выставлял себя в смешном виде. Этот фарс раздражал более всего. Публика не уважает свергнутых кумиров, вдвойне она не понимает тех, кто сам свергает себя. Это добровольное — без всякой необходимости и понуждения извне — подставление себя под удары вызывало недоумение. Бывший повелитель умов, грозный судия пороков вдруг обращался в нищего на паперти, протягивающего руку. Последнее вызывало уже не недоумение, а презрение. Как тут было не растеряться, не рассердиться, не усомниться в искренности книги и ее автора?
Ибо если все, что писал Гоголь, была исповедь, было душевное излияние, а не ханжество и обман (как в некотором роде обман всякое произведение литературы), то следовало признать его право на такую книгу и на такую исповедь.
Для большинства это был вызов, Гоголь как бы говорил им: а что же вы? Эта вопросительно-требовательная интонация в его книге и раздражала. В ней звучал (как писал Гоголь Щепкину, объясняя тому, как надо играть главного комического актера в «Развязке») «победоносно-торжествующий, истинно генеральский голос». Кто виноват? — спрашивал Гоголь, как бы цитируя незадолго перед этим появившуюся повесть Герцена, и отвечал: мы. Никто не хотел признать виновным себя, казалось, в этом виноваты какие-то они — кто «они», никто толком не знал. Ожесточались против внешних причин, против «среды», как скажет позже Достоевский.
Позже и Достоевский примет «Переписку», но сочтет ее незрелою и неудачною по форме. Позже и Л. Толстой, следуя примеру Гоголя и нарушая законы литературы, попробует переступить тот же заколдованный круг и скажет о Гоголе: то было прекрасное сердце, но робкий ум...
В 1849 году Достоевский будет арестован за чтение письма Белинского к Гоголю, и этот факт станет главным фактом обвинения против него — обвинения, которое приведет его к месту казни в Петропавловской крепости. Через полтора десятка лет эта казнь войдет в роман «Идиот» — книгу, которая не явилась бы в свет, не будь прецедента «Переписки» и мечты Гоголя о создании образа прекрасного человека. «...Со всем тем в таланте г. Достоевского так много самостоятельности, — писал Белинский, — что это теперь очевидное влияние на него Гоголя, вероятно, не будет продолжительно и скоро исчезнет с другими, собственно ему принадлежащими недостатками, хотя тем не менее Гоголь навсегда останется, так сказать, его отцом по творчеству».
То был перевал пути Гоголя и перевал пути России, которая, по существу, вступала в XIX век. Она все еще медлила в отличие от других европейских стран, все еще раскачивалась и распрямлялась, выходя из века XVIII, а может быть, и XVII, когда силы ее или дремали, или были в порыве своем едины. Начиналось раздробление, «раздробленный XIX век», не сумевший тронуть цельности Пушкина, брал свое в Гоголе: раскалывался не Гоголь, а русское сознание; как богатырь из сказки, выходило оно на развилку и задумывалось в тревоге: куда идти? Направо пойдешь ...налево пойдешь ... прямо пойдешь...
На этом распутье в ее ямщиках и вожатых, принимающих на себя тяжесть решения, оказался Гоголь. Волей-неволей в своей работе, в муках над строительством здания второго тома, он подошел к той же развилке — и подошел раньше. Поэтому он раньше услышал об опасности и заговорил о надежде. Поэтому «страхи и ужасы России» ему раньше бросились в душу, поэтому и раздался трубный глас предупреждающего, оберегающего и уже ступившего за роковую черту.
Гоголь очень надеялся на эту книгу. Он называл ее самым дельным своим сочинением и работал над ней с упоением весь остаток 1846 года. Отразив его искания на пути ко второму тому «Мертвых душ», она отразила и его заблуждения на этом пути, которые были естественны. Именно в этот период — после сожжения первого варианта второго тома и пережитой болезни, — набрасывая вторую редакцию этого тома, Гоголь мысленно чистит и первый, приводя его в соответствие со своим гигантским замыслом. Он не доволен ни им, ни «Ревизором», ни — заходя еще дальше назад — иными своими сочинениями. Это желание все переделать и перебелить сильно тормозит его работу. С одной стороны, он чувствует, что «не готов» к описанию второго тома, с другой — заявляет, что «голова уже готова».
Готовность головы и неготовность сердца и отразились в «Переписке». Вот откуда ее великие перепады и искажения.
5
Еще до выхода «Переписки» Гоголь крепится, бодрится и радуется, как всегда, сделанному делу. Он пишет, что душа его светла, что все в нем освежилось, что «солнце (в Неаполе) просто греет душу». Сердце его «верит, что «голова уже готова».
Так чувствует себя в конце 1846 года Гоголь. Он вновь ждет удачи, успеха, он верит в свою звезду — типичный подъем его сил, типичное обольщение этим подъемом. Нет конца его пожеланиям и просьбам на родине: и паспорт ему подавай особый, и книги он просит продавать каждого, кто даже этого не желает, и шлет Плетневу список, по которому надо распространять «Переписку». «Поднеси всему царскому дому до единого, — пишет он, — не выключая и малолетних». Если Никитенко (цензурировавший книгу) заупрямится, продолжает он, тут же неси государю. На запрос В. А. Панова, издававшего «Московский сборник», не даст ли Гоголь туда статей, отвечает Языкову: «не хочет ли он понюхать некоторого словца под именем: нет?» И наконец, последнее торжественное заявление: «В этих письмах есть кое-что такое, что должны прочесть и сам государь и все в государстве».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Ракушка на шляпе, или Путешествие по святым местам Атлантиды - Григорий Михайлович Кружков - Биографии и Мемуары / Поэзия / Путешествия и география
- Фридрих Ницше в зеркале его творчества - Лу Андреас-Саломе - Биографии и Мемуары
- Командир роты офицерского штрафбата свидетельствует. - Александр Пыльцын - Биографии и Мемуары
- Полное собрание сочинений. Том 19. Июнь 1909 — октябрь 1910 - Владимир Ленин (Ульянов) - Биографии и Мемуары
- Публичное одиночество - Никита Михалков - Биографии и Мемуары
- Пока не сказано «прощай». Год жизни с радостью - Брет Уиттер - Биографии и Мемуары
- Николай Гоголь - Анри Труайя - Биографии и Мемуары
- Гоголь в Москве (сборник) - Дмитрий Ястржембский - Биографии и Мемуары
- Конец Грегори Корсо (Судьба поэта в Америке) - Мэлор Стуруа - Биографии и Мемуары