Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром 4 марта один из штабных офицеров, в чрезвычайно возбужденном состоянии, сказал Мордвинову:
— Анатолий Александрович, Воейкова хотят арестовать. При настоящем положении дел тут нет ничего удивительного; никто из нас не гарантирован от насилий. Но арест дворцового коменданта здесь, в Ставке, в присутствии Государя, — это что-то такое, что превосходит самую подлейшую подлость. Им, очевидно, хочется унизить Царя, показать ему, что он теперь ничто, что господами положения являются они. От этих лакеев революции можно ожидать всего. Для хама и подлеца нет ничего священного и ничего запретного. Разнузданность страстей, жестокость и цинизм — это основные качества революционного человека. Предупредите Воейкова: пусть уезжает из Могилева.
Мордвинов исполнил поручение. Вечером Воейков и Фредерикс покинули город. Выбыли два самых близких человека из свиты. Что-то оторвалось с их отъездом. Какая-то обреченность, печаль была в этом вынужденном разрушении гнезда. Напрашивались сами непрошеные слезы. Были те чувства, о которых поется в старом романсе: «Так ветер всю красу наряда с деревьев осенью сорвет и по тропам унылым сада сухие листья разнесет. Их далеко развеет вьюга, кружа над мерзлою землей; навек разделит друг от друга, покрывши снежной пеленой»…
Прощаясь с сослуживцами и подчиненными, Воейков, по словам Дубенского, «бодрился, все время распоряжался своим огромным, в необычайном порядке, багажом, отдавал приказание прислуге и отрывисто переговаривался» с присутствующими. Он недалеко уехал. На одной из ближайших к Могилеву станций его арестовали и через Москву отправили в Петропавловскую крепость, где он тотчас же начал разыгрывать сумасшедшего. Фредерикса арестовали на другое утро.
Ветер революции крепчал сильнее и сильнее. Буревестники носились над мутной стихией. «Все гуще мрак, все пуще горе, все неминуемей беда…» Разгульные волны долетели и до Могилева. 7 марта состоялся солдатский митинг. Алексеев приказал офицерам быть при своих частях. Это не вызвало восторга. Не могли ослушаться приказа, но и не хотели идти. Генерал Цабель долго мучился сомнениями:
— Не знаю, как быть? Идти на революционный митинг с царскими вензелями — не могу. Снять — не хватает сил. Не снять — выйдет скандал…
— Лучше снимите, — посоветовал Дубенский.
Цабель перочинным ножом начал соскабливать золотую вязь. Руки у него дрожали, лицо налилось кровью.
— Михайлов, помоги мне, — обратился он к старому преображенцу-курьеру.
— Никак нет, Ваше Превосходительство, не могу, увольте. Никогда это делать не согласен. Не дай бог и смотреть…
На глазах у старика навернулись слезы. Сцена вышла тяжелая. Дубенский не выдержал, лицо сморщилось, и покатились по щекам капля по капле. Цабель бросил шинель на диван, опустился на стол и заплакал так горько, как плачут маленькие дети.
Алексеев прозрел, но очень поздно и только отчасти. Через семь часов после отречения он написал главнокомандующим фронтами, что «в сообщениях Родзянки нет откровенности и искренности» и что его заявление «о резне солдатами офицеров — сплошной вздор». Он, может быть, понял больше, чем написал, но стыдно было сознаться в своих догадках и в своих роковых ошибках. А догадки у него, несомненно, появились. Теперь он был почти убежден, что Родзянко сгущал краски, преувеличивал, вел по ложному пути, рисовал картину не ту, которая была в действительности, а ту, которая могла «побудить представителей армии неминуемо присоединиться к решениям крайних элементов».
Были ли у Алексеева сомнения, раздумья и неуверенность в эти дни? Да, конечно, были. И не могли не быть. После Царя он был первый человек в армии. Он мог принять любое решение. История поставила перед Россией задачу сложную, трудную и такую ответственную, какой еще не ставила никогда. Алексеев не смог подняться над событиями. Как и подавляющее большинство генералов, он был политически безграмотен. Трудно ему было отличить правду жизни от политической лжи; нужное для государства и народа от ненужного — от того, что было важно только для господ, играющих в политику. Ветер грядущей смуты гнал его, как и других, по тому пути, который неминуемо вел к грядущей катастрофе. Но в гуле и грохоте он не рассмотрел, что Россия летит в бездну. Он еще не увидел шевелящийся хаос.
Алексеев чувствовал неловкость и смущение перед Государем. Его совесть тревожило упорное молчание Царя. Во время доклада о последних событиях в Петрограде он не выдержал и сказал ему:
— Ваше Величество, я действовал в эти дни, руководствуясь моей любовью к Родине и желанием уберечь и оградить армию от развала. Россия тяжко больна; для ее спасения надо было идти на жертвы…
Государь пристально посмотрел на него и ничего не ответил.
В эти дни Государь продолжал идти по крестному пути. За четыре дня он физически изменился неузнаваемо. Прежде всего лицо. Оно было «пожелтевшее, посеревшее, похудевшее, как-то обтянутое и точно облипшее на висках и скулах». Глаза были полны печали и скорби, даже тогда, когда он улыбался. Он нуждался в нравственной поддержке. Эту поддержку могли дать ему только два любимых и любящих человека: мать и жена. В полдень 4 марта вдовствующая царица Мария Феодоровна прибыла в Могилев. Встреча произошла на станции. Никто не знает и никогда не узнает, о чем говорили мать и сын в пустом холодном сарае, что стоял напротив поезда прибывшей Государыни. Вышли они оттуда после долгого разговора. Государыня приветливо улыбалась доброй, мягкой, милой улыбкой; Государь смотрел спокойно и ровно, но что скрывала эта нечеловеческая выдержка?..
Все, чем жил с тревогой, с наслаждением,
Все, на что надеялась любовь,
Проскользнуло быстрым сновидением,
Никогда не встанет вновь.
Все, на чем печать непоправимого,
Белый лебедь в этой песне слил…
К. Бальмонт
В 11 часов утра 8 марта в большом зале заседаний Могилевского суда собрались чины Ставки: генералы, штаб- и обер-офицеры и нижние чины. Собрались, чтобы проститься с отъезжающим Государем. Он вошел к ним одетый в серую кубанскую черкеску; на груди белел Георгиевский крест; в руках держал казачью папаху с бараньим мехом. Он пришел сказать «последнее прости». Сказать то, что вырывается само из души перед разлукой, быть может, навсегда. Слова прозвучали печально и скорбно. Это не была трафаретная речь, да и не способен он
- Мои воспоминания - Алексей Алексеевич Брусилов - Биографии и Мемуары / История
- Русская революция, 1917 - Александр Фёдорович Керенский - Биографии и Мемуары / История / Политика
- 1917. Гибель великой империи. Трагедия страны и народа - Владимир Романов - История
- Воспоминания - Алексей Брусилов - Историческая проза
- Будни революции. 1917 год - Андрей Светенко - Исторические приключения / История
- Книга о русском еврействе. 1917-1967 - Яков Григорьевич Фрумкин - История
- Дневники императора Николая II: Том II, 1905-1917 - Николай Романов - История
- Ленин - Фердинанд Оссендовский - Историческая проза
- Гатчина - Александр Керенский - История
- РАССКАЗЫ ОСВОБОДИТЕЛЯ - Виктор Суворов (Резун) - История