Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сколько раз, не просчитав мысленно и до десяти, откликался я торопливым возражением на какую-нибудь реплику Лили Юрьевны. А между тем с ней не спорить надо было, не возражать ей (что толку в возражениях!), а слушать ее. Не стремиться к взаимопониманию, а тем более к единомыслию, а, напротив, ловить и отмечать самые неожиданные, парадоксальные, резко не совпадающие с общепринятыми ее высказывания, реплики, суждения. Я не сразу дошел до понимания той простой мысли, что самым интересным в нашем общении с ней были как раз те моменты этого общения, когда она не старалась искать и находить с нами общий язык, а была — собой.
Впрочем, она всегда была собой. Я бы даже сказал так: она позволяла себе быть такой, какой была, не думая о том, как это выглядит со стороны и какое впечатление может произвести на окружающих.
Стол, за которым мы ужинали, был уставлен старинными — редкой красоты — штофами, графинами и бокалами, а чай мы пили из изысканных, тоже очень красивых чашечек тончайшего фарфора. И тут же, рядом, — на буфете, на комоде, где-то еще — во множестве громоздились какие-то аляповатые глиняные маслёнки, редкого, как мне показалось, уродства. Лиля Юрьевна небрежно заметила, что когда-то увлеклась ими и собрала целую коллекцию этих уродцев.
На стенах комнаты, где нас принимали, висели дивные картины Пиросмани — не репродукции какие-нибудь, не копии — подлинники. В соседней комнате, которую нам тоже показали, — портреты хозяйки дома: Тышлер, Штеренберг. А над столом, за которым мы сидели, прямо напротив меня, вся стена была увешана жостовскими подносами. Сами по себе они были, наверно, хороши, но с Пиросмани и Тышлером, как мне показалось, не больно гармонировали. А ей это было не важно. Нравились они ей, эти жостовские подносы, — и всё! И плевать ей было, гармонируют они с Пиросмани и Тышлером или не гармонируют. Так же как плевать ей было на то, как сочетаются любимые ее уродливые глиняные масленки с изысканными старинными штофами и бокалами.
И вот так же, совершенно не думая о том, какое впечатление это может произвести на окружающих, рассказывая о своем телефонном разговоре с Пастернаком в самые страшные дни всенародной его травли (тронутый ее искренним сочувствием, он разрыдался), она могла вдруг бросить задумчиво, словно отвечая каким-то своим мыслям:
— В эти последние свои годы Боря совсем одичал.
А когда я прочел однажды ей и Василию Абгаровичу небольшой отрывок из своего «Случая Мандельштама» (прочел только потому, что в том отрывке было много о Маяковском), она — очень простодушно — спросила:
— Вы в самом деле считаете Мандельштама большим поэтом?
И так же простодушно сообщила, что они с Осей и Володей и в грош его не ставили.
— Бывало, как заведет: «Над желтизно-ой прави-ительственных зда-аний…» Мы его называли: «Мраморная муха».
— А вот Катаев, — не удержался я, — пишет, что Маяковский Мандельштамом восхищался.
И напомнил эпизод из катаевской «Травы забвенья», в котором подробно, с сочными катаевскими деталями описывалась встреча Маяковского с Мандельштамом в каком-то гастрономическом магазине:
Маяковский довольно долго еще смотрел вслед гордо удалявшемуся Мандельштаму, но вдруг, метнув в мою сторону как-то особенно сверкнувший взгляд, протянул руку, как на эстраде, и голосом, полным восхищения, даже гордости, произнес на весь магазин из Мандельштама:
— «Россия, Лета, Лорелея».
А затем повернулся ко мне, как бы желая сказать: «А? Каковы стихи? Гениально!»
— Да разве можно верить Катаеву? — сказал на это Василий Абгарович.
И добавил, что главная неправда катаевской «Травы забвенья» даже не в количестве в ней разного фактического вранья, а прежде всего в том, как нагло автор этого сочинения преувеличивает степень своей близости с Маяковским.
— Он был нам чужой, совсем чужой, — сказала Лиля. — Его пьесы шли во МХАТе!
Последняя фраза этой реплики прозвучала так, словно отдавать свои пьесы МХАТу было для писателя в те времена самой низкой степенью художественного падения.
На самом деле, однако, это был знак только чуждости, а отнюдь не низкого художественного качества катаевских пьес. По части художественности Л. Ю. ко МХАТу никаких претензий не имела. Просто у них была своя компания, а у тех, чьи пьесы шли во МХАТе, — своя.
Я уже рассказывал, как Боря Слуцкий однажды сказал мне:
— Вчера я был у Митурича. И можете себе представить? Оказалось, что за тридцать лет я был первым футуристом, который его навестил.
Эта реплика Бориса не случайно вызвала у меня юмористическую реакцию. На самом деле никаким футуристом Борис быть, конечно, не мог — это было просто смешно.
Но Василий Абгарович и Лиля Юрьевна футуристами были. Не самозванцами какими-нибудь, а самыми что ни на есть настоящими, последними футуристами-лефовцами.
И салон у Лили Юрьевны — если уж называть его салоном — был не просто литературным, а именно лефовским, футуристическим.
Поэтов здесь ценили не по официальной советской табели о рангах и не по какому-нибудь там Гамбургскому счету, а именно вот по этой — футуристической, лефовской шкале ценностей. И потому рядом с ее любимым Слуцким в сознании Л. Ю. стояли не Самойлов или, скажем, Окуджава, а — Вознесенский и Соснора.
Однажды Л. Ю. рассказала нам о своей давней ссоре с Виктором Борисовичем Шкловским.
Не помню, то ли это было какое-то заседание редколлегии «Нового ЛЕФа», то ли просто собрались друзья и единомышленники. Происходило это в Гендриковом, на квартире Маяковского и Бриков.
Шкловский читал какой-то свой новый сценарий. Прочитал. Все стали высказываться. Какое-то замечание высказала и она.
— И тут, — рассказывала Лиля Юрьевна, — Витя вдруг ужасно покраснел и выкрикнул: «Хозяйка должна разливать чай!»
— И что же вы? — спросил я.
— Я заплакала, — сказала она. — И тогда Володя выгнал Витю из дома. И из Лефа.
Рассказывала Л. Ю. про эту их старую ссору в середине 60-х, в самый разгар бешеной кампании, которую вели против нее в печати два сукиных сына — конечно, с соизволения или даже по прямому указанию самого высокого начальства.
Кампания эта к тому времени продолжалась уже несколько лет. Вообще-то, началом ее надо считать выход 65-го тома «Литературного наследства» — «Новое о Маяковском». Издание это было осуждено специальной комиссией ЦК. Особый гнев начальства вызвала опубликованная в томе переписка Маяковского с Лилей Юрьевной.
Вот с этого и началась длящаяся годами, то затихающая, то с новой силой вспыхивающая травля Л. Ю. в печати.
Виктор Борисович в этой ситуации повел себя не лучшим образом.
В 1962 году на дискуссии в клубе «Октября» (не самый уважаемый в то время журнал) на тему «Традиции Маяковского и современная поэзия» он произнес речь, в которой тоже дал залп по этой осужденной высокими инстанциями сугубо личной переписке. Сокрушался, что Маяковский представлен в ней мало что говорящими уму и сердцу читателя короткими записочками. Сказал даже, что напечатанные с комментариями в академическом томе, записочки эти «изменили свой жанр и тем самым стали художественно неправдивыми». А в заключение посетовал, что в томе не напечатано «большое письмо Маяковского о поэзии. Оно осветило бы записочки».
Особенно возмутила Лилю Юрьевну в той его речи именно вот эта последняя фраза, поскольку это «большое письмо Маяковского о поэзии» существовало исключительно в воображении Виктора Борисовича. На самом деле никакого такого письма не было, и он не мог этого не знать.
Вскоре после того как это выступление Шкловского появилось на страницах журнала, Лиля Юрьевна получила от него такое послание:
…Факт есть факт. Письма не существует и не было. Мне жалко, что я ошибся и обидел тебя.
Новых друзей не будет. Нового горя, равного для нас тому, что мы видали, — не будет.
Прости меня.
Я стар. Пишу о Толстом и жалуюсь через него на вечную несправедливость всех людей.
Прости меня.
Виктор Шкловский. 17 июля 1962 года.Я не сомневаюсь, что это покаянное письмо было искренним.
Но Шкловский не был бы Шкловским, если бы оно осталось последней точкой в долгой истории их отношений.
Не знаю, пересеклись ли потом еще хоть раз их пути, встречались ли, обменивались ли письмами или хоть телефонными разговорами. Но однажды мне случилось убедиться, что пламя той стародавней ссоры в его душе угасло не совсем.
Это был ноябрь 1966-го: четыре с половиной года, значит, прошло после того его покаянного письма.
Мы с женой, как это часто бывало в то время, сидели у Шкловских и пили чай. Раздался звонок в дверь: принесли вечернюю почту.
Виктор Борисович кинул мне неразвернутый свежий номер «Известий», чтобы я глянул, есть ли там что-нибудь интересное.
- Скуки не было. Первая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов - Биографии и Мемуары
- Красные бокалы. Булат Окуджава и другие - Бенедикт Сарнов - Биографии и Мемуары
- Книга воспоминаний - Игорь Дьяконов - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- «Расскажите мне о своей жизни» - Виктория Календарова - Биографии и Мемуары
- Царь Федор Алексеевич, или Бедный отрок - Дмитрий Володихин - Биографии и Мемуары
- Память сердца - Марина Скрябина - Биографии и Мемуары
- Осколки памяти - Владимир Александрович Киеня - Биографии и Мемуары / Историческая проза
- Из записных книжек 1865—1905 - Марк Твен - Биографии и Мемуары
- Кристина Орбакайте. Триумф и драма - Федор Раззаков - Биографии и Мемуары