Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слова Огудаловой звучат враждебно и безжалостно: «Я к вам привезла дочь, Юлий Капитоныч; вы мне скажите, где моя дочь!» Поняв, где Лариса, Карандышев толкует события так, как толковали их многие критики пьесы в момент ее появления, как еще нередко продолжают это делать и по сей день. Он объявляет себя жертвой сговора: «И все это преднамеренно, умышленно — все вы вперед сговорились…»
Мы-то знаем, что идея превратить Карандышева в шута, поглумиться над ним, принизить его всячески на глазах Ларисы принадлежит одному Паратову. Потом между Кнуровым, Вожеватовым и Паратовым уже происходит нечто вроде «сговора», но он увенчивается успехом благодаря неосознанному содействию самого Карандышева. И в особенности благодаря Ларисе, у которой состоялся «сговор» с Паратовым.
Ощутив наконец всю силу нанесенного ему удара, Карандышев потрясен до глубины души. Выражение «глубина души» употребляется здесь отнюдь не как общераспространенное и ходовое. Нет, теперь можно говорить и о душе Карандышева, и о ее глубинах в самом подлинном смысле этих слов. Человек, ранее избегавший именно этого — правды, теперь осмеливается ее осознать и высказать во всеуслышание. Монологи Карандышева, завершающие третье действие «Бесприданницы», входят в число вершинных, кульминационных моментов всей пьесы.
«Жестоко, бесчеловечно жестоко!» — кричит он. Заговорил, закричал наконец Карандышев о бесчеловечности и жестокости. Не о своей, правда, хотя в безудержном стремлении утвердить себя он был по отношению к Ларисе и бесчеловечен, и жесток.
«Рано было торжествовать-то!» — злорадно отвечает на каран- дышевский крик отчаяния Огудалова. Торжество перерастает в катастрофу стремительно, и тогда появляется перед нами другой, новый Карандышев: этот способен понимать и себя, и других людей совсем не так, как прежний. Примечательно, что в полных глубокого страдания и отчаяния, беспощадных признаниях и обвинениях Карандышева нет ни слова осуждения Ларисы. И это делает ему честь.
Великая, поистине драматическая перемена происходит в Юлии Капитоныче. Мы слышим вовсе неожиданное в его устах признание: «Да, это смешно… Я смешной человек… Я знаю сам, что я смешной человек. Да разве людей казнят за то, что они смешны? Я смешон — ну, смейся надо мной, смейся в глаза! Приходите ко мне обедать, пейте мое вино и ругайтесь, смейтесь надо мной — я того стою». Знал ли Карандышев всегда, что он «смешной человек», да только признаваться не хотел? А может быть, лишь теперь, сейчас, в сей момент наконец осознал? Это признание сразу же возвышает его в наших глазах над тем Карандышевым, что хорохорился, топорщился, петушился, напяливал на себя вместе с очками какую-то маску.
Теперь, когда из-за этой маски проглядывает искаженное мукой человеческое лицо, мы начинаем ему сострадать. Нет, испытывая боль за него, мы не забываем при этом того, чем он нас ранее отталкивал, и предчувствуем, что он еще снова будет вызывать наше возмущение. Мы испытываем при этом смешанные чувства, в правомерности которых сомневались в свое время Аверкиев и другие критики — современники Островского.
В середине, да и в конце 30-х годов нашего века, когда социальному происхождению и положению героя многие придавали большее значение, чем его реальному поведению, Карандышева стремились трактовать как фигуру «положительную». Ю. Юзовский видел в нем представителя «чиновничьей голи», человека из той категории «униженных и оскорбленных», о которых писали Гоголь и Достоевский[473]. Как об «униженном и оскорбленном», тоскующем «по своему маленькому счастью», несколько позднее говорил о Карандышеве К. Державин, связывая его с героями первых рассказов и повестей Достоевского.
По-иному подходили к образу Карандышева в 1860-х годах. Новая точка зрения лучше всего выражена Ю. Осносом. Высказав ряд интересных соображений об образе Паратова (мы к ним еще вернемся), критик трактует Карандышева как фигуру «полностью отрицательную», ибо Карандышев страдает пусть и глубоко, но недолго, «почти немедленно» переполняясь чувством ненависти к людям, отнявшим у него Ларису. Да и вообще, «само по себе страдание или способность его испытывать отнюдь не сообщает человеку положительные свойства… Как ни мучительны и искренни переживания Карандышева, они не облагораживают его»[474].
Как видим, и в 30-х, и на рубеже 70-х годов подходили к Каран- дышеву с критерием: либо «положительный», либо «отрицательный». При этом сохранялось отношение к нему как к фигуре статической. Его не воспринимали как образ противоречивый, динамический и претерпевающий драматические изменения.
Разумеется, сами по себе страдания не облагораживают человека. Но подлинные ценности и человек, и общество не обретают запросто, их приходится выстрадать. Не проходят для Карандышева бесследно испытываемые им страдания. Они его очеловечивают, как они очеловечивают даже толстовского Алексея Александровича Каренина.
Разумеется, страдающий Карандышев не становится совсем иным человеком. Но теперь он неизмеримо выше тех, кто претендует на его невесту. В отчаяннейший момент своей жизни Лариса молит Вожеватова о помощи, но тот оказывается вполне равнодушным к ее мольбе: ни самому страдать, ни другим сострадать ему не дано. О способности Кнурова испытывать страдание говорить вообще не приходится. Не только над прежним Карандышевым возвышается новый, способный хоть отчасти взглянуть горькой правде в глаза и испытать муку, неизбежно связанную с познанием и переживанием этой правды. Он возвышается и над Паратовым, все время балансирующим между истиной и ложью, только и умеющим, что доставлять муки другим людям.
Кнуров, недовольный обедом, назвал Карандышева глупым человеком. Паратов охотно согласился: «действительно, глуп». Однако в финале третьего действия истерзанный Карандышев обнаруживает не глупость, а ум, когда очень точно говорит о том, что ведь не разбойники, а «почтенные люди» задались целью «разломать грудь у смешного человека, вырвать сердце, бросить под ноги и растоптать его!» Нам еще предстоит увидеть, как ум Карандышева проявится, конечно, вместе с больным самолюбием, и в одной из решающих сцен последнего действия.
Но пока что Карандышев с отчаянной жаждой мстить своим обидчикам, мстить кроваво, «пока не убьют меня самого», с пистолетом — орудием мщения — в руках убегает из дому. Все уже пошло вопреки его хотениям, торжество обернулось позорной катастрофой. И далее, разумеется, все пойдет не так, как он хотел бы. Прежде всего потому, что, считая единственными виновниками катастрофы одних только «почтенных людей», он не понимает ни своей роли, ни роли Ларисы в происходящем.
Если торжество Карандышева в третьем действии было от начала до конца мнимым, то испытанное Ларисой в этом же действии торжество было очень сложного свойства. Потешаясь и глумясь над ее женихом, Паратов с Вожеватовым мучили при этом и Ларису. «Да ведь они меня терзают-то», — говорила она Огудаловой. Терзания Ларисы никого не волнуют; если уж теперь терзание, то дальше ведь будет еще хуже, предсказывает Огудалова, снова отвращая дочь от Карандышева и действуя заодно с Кнуровым и Паратовым.
Но вот наступает момент, когда Лариса, не очень стремясь к ней, одерживает свою победу. Ее пение вызывает всеобщий и неподдельный восторг.
Упрашивая Ларису петь, Паратов ссылается на то, что уже целый год ее не слышал, да и не услышит более. Тут Паратов правдив. Но опять же не до конца. Ведь за несколько минут до этого между ним, Кнуровым и Вожеватовым и впрямь состоялось нечто вроде сговора. Правда, мысль «напоить хорошенько» Карандышева и «посмотреть, что выйдет» принадлежит одному Паратову. Но он поддержал идею Кнурова: задуманную ими поездку за Волгу надо бы совершить вместе с Ларисой.
Как же ведет себя Паратов после пения? Является ли его реакция вполне притворной и преследующей только одну цель — увлечь Ларису за Волгу? Ответить на этот вопрос можно, лишь внимательно проанализировав сцену самого пения и следующее за ним объяснение между Ларисой и Паратовым. Что же поет Лариса в ответ на откровенное заявление Паратова про свой отъезд? Как она это делает и ради чего? Романсом «Не искушай меня без нужды…» Лариса как бы хочет поставить крест на всем, что было между нею и Паратовым. Пением своим она как бы решительно отказывается идти навстречу новым соблазнам, как бы отказывается от попыток изменить что-либо. Тем более ей чужда мысль сделать романс орудием соблазна и обольщения. Музыка, пение под фортепьяно или гитару — те сферы существования Ларисы, в которых она чувствует себя и выражает себя наиболее свободно и полно. Так происходит и на этот раз. Паратов ее более не услышит, и она вкладывает в романс всю свою певучую душу, всю боль оборванной любви.
Цыганское пение, столь популярное в прошлом веке, было разным по своему характеру, по-разному оно и воспринималось. Таким людям, как уже упоминавшийся нами поэт и критик Аполлон Григорьев, стихия цыганской песни помогала хоть на время вырваться из сферы тягостной реальности и лживых условностей в недосягаемую сферу «воли». Так, кстати сказать, воспринимает цыганское пение Федя Протасов в «Живом трупе» Толстого. Другого рода слушатели в стихии цыганского пения искали лишь стимул к разгулу темных, непросветленных страстей.
- Родная речь. Уроки изящной словесности - Александр Генис - Культурология
- Избранное. Искусство: Проблемы теории и истории - Федор Шмит - Культурология
- Диалоги и встречи: постмодернизм в русской и американской культуре - Коллектив авторов - Культурология
- Языки культуры - Александр Михайлов - Культурология
- Россия — Украина: Как пишется история - Алексей Миллер - Культурология
- Сто лет одного мифа - Евгений Натанович Рудницкий - История / Культурология / Музыка, музыканты
- Поп Гапон и японские винтовки. 15 поразительных историй времен дореволюционной России - Андрей Аксёнов - История / Культурология / Прочая научная литература
- Цивилизация классического Китая - Вадим Елисеефф - Культурология
- Красная Хазария и Гитлер. Кто «крышевал» сионистов? - Владимир Большаков - Культурология
- Современный танец в Швейцарии. 1960–2010 - Анн Давье - Культурология