Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молчит. Тут за него по-свойски Сикидин взялся: физически в хряпало в самое – вот как ублаговолил. – Молчит. Тьфу.
– А пес его знает, и не врет, может? – и на карачках пополз по кустам Сикидин: ключ искать. Как же: ищи ветра в поле!
Зленный вернулся Сикидин: не подходи. Ножик вынул, откромсал ломоть от краюхи, жует, а сам – все на сторожа: черт шестипалый! Придется теперь из-за него днем все…
Тишь. Ничего будто и не было. У ворот монастырских в доску бьет старик Онисим. И только вот Белка не брешет, да рука у Сикидина тряпкой замотана: от белкиных зубов след.
Вдруг ухмыльнулся Сикидин – зубы как у Белки – и к сторожу:
– Ну-ка ты – вместо Белки твоей покойной! Ну, бреши, говорю!
Ножичек приставил к кочетиной шее. Сторожева лица за Сикидиным не видать – только руки на животе скручены и мечется шестой палец все пуще, все пуще.
– Вре-ешь. У меня, брат, забрешешь!
Взял Сикидин ножом чуть покрепче. Икнул, булькнул сторож – и залаял. Еще – и уж звонче, чище собачий лай.
Носом шел смех у Зиновея Лукича – неслышно, как из проткнутого пузыря дух. Онисим прибежал сверху – глаза младенческие, ротик оником:
– О-о? Во-от! Ну, шуты гороховые! А я думал – и верно, с собакой кто… – Захлебнулся весело, по-ребячьи, глаза младенческие, чистые. – Ну-ка, ну-ка, еще!
Но Сикидин уж бросил нож, и сторож лежит молча. Чуть шевелится шестой кочетиный палец.
Торопится месяц, все выше: чуть видать уж. Зеленеют черные листья. Заря – как скирды в сухмень горит, ровным огнем. День будет благодатный, тихий.
Но что будет в этот тихий, благодатный день?
У матери Нафанаилы, игуменьи, прежде домишко был – тут же в уезде. Родила в миру девять детей, все дочери, и все – в мать: маленькие, синеглазые, вперевалочку – как уточки-водоплавки. Без мужа подняла девятерых на ноги, и вот – старших уж замуж выдавать, и вот – будут внучата, свеженькие, крепенькие, как грибки: то-то будет визгу, то-то веселья!
Силы надо девочкам, откармливала: мастерица была, какие крупеники стряпала, какие перебяки из солода.
– Ешьте, девочки, больше соку запасайте, наше дело женское, трудное.
А было однажды кушанье – сомовина заливная со льдом. А был год – холерный. Заболели все девять – в неделю, как вымело: одна в доме.
Ушла в монастырь, и теперь – девяносто дочерей у Нафанаилы. Усохла вся, черненькая, маленькая – жихморозь, а ходит все так же: вперевалочку; старушечий рот корытцем, а глаза – прежние: большие, синие, ясные. Дерево, бывает, почернело, скрючилось, а весной отрыгнет какая-то ветка одна – зеленая, и всему дереву глаз радуется.
Любила мать Нафанаила весну, капель, черные прозоры земли сквозь снег. А уж как выбьются лысые головенки первых трав, да повылезут из-под камней склеенные задиками красные козявы с нарисованными на спине глупыми мордами, да зазвенит звон пасхальный…
– В лес – девчонки, такие-сякие, сейчас чтобы в лес – цветы собирать! Весна – время самое ваше. Пошли вон! – и ногами будто затопает.
Много из маНаенского монастыря замуж выходило. Итак рожали ребят немало: старушечьи корытцем губы корили, а ясные глаза смеялись.
И все девяносто дочерей – в матери Нафанаиле души не чаяли, уж так ее берегли, а вот нынче…
– Батюшки мои, как же это теперь ей сказать-то: сторож пропал – куда, неизвестно, и с собакой Белкой. Расквелится, расстроится матушка, а день такой…
День такой: ангел нынче матери Нафанаилы.
К казначее за советом. Казначея Катерина – мужик-баба: жилистая, бровястая, и уж даст совет – как замком замкнет и припечатает.
– Завтра успеется, а нынче об стороже – чтобы никто не пикнул, – порешила казначея.
И пошел день своим чередом. Пахло яствами из подвала под трапезной. Колоба на сметане, пироги с молочной капустой, блинцы пшенные: девочек своих угощала нынче игуменья. К поздней обедне звонили по-праздничному – в большой колокол. Монашенки в новых рясах, все больше румяные, нажми – сок брызнет, из-под черного – груди, как ни прячь, упрямые прут.
– Эх, родименькие! – зарился на монашек Сикидин, зубы разгорались, росли.
Сторонних богомольцев в церкви – всего никого, и только странников пяток да манаенских трое: Сикидин, Зиновей Лукич да старик Онисим.
Зато на чудотворной иконе – Сподручнице грешных – народу несчетно: и все к ней – головы и руки, а она глядит на всех ласково, глаза синие, ясные.
– Сподручница… владычица, выручи, помоги… – головку на бочок, уж такой пригорбый, уж такой хворый перед владычицей стоял Зиновей Лукич…
Душатка-просвирница вынесла игуменье именинную просвиру трехфунтовую. Освободилась – и за дверь. И оглядываясь – по каменной плитяной тропинке побежала на кладбище влево. Погодя немного вышел и Сикидин из церкви.
Липы растомились, дышат часто. К духу медвяному пчелы так и льнут. На теплой могильной плите – Сикидин с Душаткой. И уж Душатка расслабла вся, руки распустились, и только одно на свете: сикидинская лапа на правой фуди.
– Так ты гляди, Душатка, чтоб без обману. Как после трапезы заснут, ты нас коридором, через корпус, в покой к ней, а сама – ноги за пояс, и марш. А ночью тебя на поляне – буду ждать, бесповоротно.
– Ванюшка, только Христа ради, чтоб беспокойства какого ей не было!
– Дура! Мы – деликатно, согласно постановлению.
Только одно на свете: сикидинская жестокая лапа на правой груди. После обедни в покоях матери Нафанаилы шумели гости: причт из Манаенок, из Крутого, из Яблонова. Уточкой-водоплавкой переваливалась, хлопотала хозяйка, сухонькая, черненькая. А глаза – как отрыгнувшая весенняя ветка: ясные, синие…
Дьякон крутовский – дочь Ноночку замуж выдал: уж так радовалась Нафанаила, так расспрашивала обо всем:
– Ну а платье-то какое венчальное?
– А платье – кисейное, белое. Вот тут вот – вставка, а тут – бары кругом.
– Ну слава Богу, слава Богу! А музыка-то была?
– Ну, музыка у нас какая же! Так, два жида в три ряда.
– Ну слава Богу, слава Богу! Блинчиков-то еще, а?
Радостно, а все-таки уходилась Нафанаила с гостями.
И как ушли – Катерину-казначею отпустила, штору задернула и на диван прилегла. Штора желтая, позолочено все в комнате, веселое: посуда в горке позолочена, просвира трехфунтовая, и по окнам – в вазах медвяные липовые ветки и купавки и лютики.
А только глаза завела – все девять дочерей тут тоже – на именины, веселые такие.
– А музыка-то у вас есть там, милые вы мои?
– Ну как же, обязательно… – и пошли притопывать, и все громче, сапоги-то у них там носят какие здоровые, вот не думала!
Раскрыла Нафанаила глаза: у притолки мужиков трое топчутся.
– И как же это я крепко так? Поди, в дверь Катерина стучала, а я – ничегошеньки…
Вскочила, поправилась – и к мужикам вперевалочку:
– Как будто манаенские, а?
– Манаенские, конечно. И прибыли к вам согласно постановлению.
– Родимые мои, вот уж нынче для меня радости сколько! Уж вот спасибо-то! И вы попомнили – почтили меня, старуху. А у меня и пирог именинный остался, и все. Ну, сейчас, сейчас…
И уточкой-водоплавкой в соседнюю комнату, зазвенела тарелками.
У старика Онисима – ротик оником:
– Ска-жжи ты на милость! Вот так попали! Слыхать было явственно: нож проходил мягкое, легонько тукал в тарелку – резал пирог ломтями.
Зубы у Сиккдина посверкивали, глаза упрятал в картуз – картуз в руках:
– Что ж, мы с утра не емши. Но только уж, чтобы потом – никаких привилегий, бесповоротно.
Игуменья тащила поднос: пирог, графин с висантом, карпятины жареной кус.
– Ну, милые вы мои, уж так вы меня… Ангела моего вспомнили, а? Ну, вот тут, вот тут. А ты бы, старичок, в кресло. Ну-ка, на здоровье? И я с вами.
Со сторожем окаянным всю ночь провозились манаенские. А висант к именинам – хороший, крепкий: по костям пошло, в темя вдарило. Все свирепей рвал пирог волчьими зубами Сикидин. Все пуще голова на бочок у Зиновея Лукича.
Еще стаканчик – и заколотил себя в грудь Зиновей Лукич.
– Матушка, грешник я, вот передо всеми говорю… Как мясоедом я третий раз женился на молоденькой… Опять же – телка у меня с ящуром… Но как она, Матерь Божия, значит, Сподручница грешных – обязана она выручить нас из положения. Хотя-хоть и грешник я, и телка… но как мы, значит, для обчества, а не для себя… Верно я говорю, Сикидин? А?
Стукнули в дверь: мать-казначея. Шаги крепкие, мужичьи. На манаенских повела бровями:
«Пронюхали пирог мужичишки, влезли. Хоть бы какой Час ей покою дали!»
– Катеринушка, уж ты бы еще нам висанту – уж день такой. Сделай милость, вот в горке ключи от погреба.
Ну, либо сейчас, пока в погреб ходит, либо – все прахом…
Встал Сикидин, лоб нагнул: бык брухучий. Руками об стол оперся, правая – тряпкой замотана.
- Ёла - Евгений Замятин - Русская классическая проза
- Любовь Сеньки Пупсика (сборник) - Юрий Анненков - Русская классическая проза
- Икс - Евгений Замятин - Русская классическая проза
- Том 16. Рассказы, повести 1922-1925 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 3. Лица - Евгений Замятин - Русская классическая проза
- Сказки - Евгений Замятин - Русская классическая проза
- Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 3. Рассказы 1896-1899 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 5. Повести, рассказы, очерки, стихи 1900-1906 - Максим Горький - Русская классическая проза