Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Внешняя политика Советского правительства в период от Мюнхена до подписания московского пакта должна рассматриваться на фоне агрессивной экспансионистской политики «третьего рейха». Вырвать ее из этого «генетического» контекста означало бы заведомо не справиться с ее освещением. Хотя в ведущейся ныне в Советском Союзе полемике об эре сталинизма вообще во главу угла ставятся преступления, совершенные Сталиным по отношению к советскому обществу, нельзя при оценке определенных его мероприятий и решений игнорировать также контрастный внешний фон. Справедливо это утверждение a fortiori, в частности, по отношению к решениям в сфере внешней политики: внешняя политика Сталина во времена национал-социализма в Германии не может рассматриваться в отрыве от факта огромного нарастания мощи Гитлера в Центральной Европе и от его захватнических планов в Восточной Европе, простиравшихся вплоть до Урала. Уместно напомнить, что проистекавшая из этих планов реальная угроза нависла дамокловым мечом не только над советской системой (сталинского образца), но и над русским государством как таковым и над всеми жившими под советской звездой нерусскими народами с их традиционными ценностями, подрывая само физическое и нравственное их существование. Выведение этой угрозы задним числом за рамки рассмотрения означало бы шаг в сторону изолированного подхода к фактологии, неисторического метода ее рассмотрения, неадекватного сложной и многообразной реальности.
Напротив, сравнительный, «генетический» метод рассмотрения распознаёт в важных внешнеполитических мероприятиях Советского правительства при Сталине рефлекторную трансформацию увиденной реальной опасности в защитное мышление и планирование сохранения государственной и личной власти. Поэтому необходимо, на мой взгляд, избегать опрометчивого принципиального отождествления методов внутренней и внешней политики Сталина[1315], как бы к этому ни побуждали иные его действия в период становления и функционирования пакта о ненападении. Подобное отождествление в содержательном плане должно было бы предполагать всеобъемлющее знание внутренних побудительных мотивов и механизмов принятия внутри- и внешнеполитических решений, которым историческая наука уже по причине все еще остающихся частично недоступными необходимых документальных материалов едва ли может располагать. В методологическом плане и западная историография не исходит из безусловной взаимозависимости внешне- и внутриполитических процессов. По этой причине пока что можно лишь с серьезными оговорками настаивать на аксиоматичности органичной взаимосвязи между внутренней и внешней политикой Сталина, как это стали утверждать в последнее время[1316]. Если же попытаться заняться этим вопросом систематически и всесторонне, то следовало бы в интересах более адекватной интерпретации советской истории поставить его и наоборот, а именно: не создал ли — отнюдь не необоснованный (по крайней мере психологически) — страх Сталина перед войной империалистических держав против Советского государства вообще (как продолжение интервенционистских войн) и перед захватнической войной со стороны Германии в частности особую сеть взаимозависимостей для его внутренней политики и, как следствие, не кондиционировал ли этот страх его репрессивную систему?
— Ведь если в условиях тогдашней международной ситуации был отнюдь не небезосновательным страх Сталина перед внешним нападением, то и его озабоченность внутриполитической безопасностью Советского государства тоже была не необоснованной: в случае нападения на СССР наряду с существованием Советского Союза и сохранением советской власти как таковой на карту была бы поставлена и личная власть Сталина, а вдобавок под угрозой оказалось бы и существование многонационального российского государства в его сохранившихся после окончания первой мировой войны границах. Столкнувшись с этим, историк оказывается в двойственной положении. Если он в принципе признаёт за политиком право выбора средств, которые способны обеспечить это сохранение даже в самом сложном положении ценой минимальных жертв, то он обнаружит в шагах Сталина определенную логику. Если же он, напротив, убежден, что этот человек и группа его соратников не имели никакого права руководить страной, и что советское государство в этой форме не имело никакого права на существование, то он будет склоняться к тому, чтобы поставить под сомнение моральные мотивы и политическую ценность любого правительственного мероприятия, направленного на обеспечение существования этого государства. Многочисленные западные, а также — с недавних пор — русские, прибалтийские, польские и другие интерпретаторы образа действий Советского правительства в описываемой ситуации исходят — сознательно или неосознанно — из этой позиции: они критикуют действия Советского правительства летом 1939 г., в действительности ориентируясь при этом не в последнюю очередь на послевоенные реальности.
Западной историографии, придерживающейся подобного подхода, хотелось бы посоветовать максимально серьезно пересмотреть свои собственные предпосылки: если у ж она не в состоянии солидаризироваться с насущно необходимым «генетическим» объяснением определенных — в немалой степени исходивших с немецкой земли—процессов и событий, то, по крайней мере, должно было бы заставить ее задуматься то увеличение мощи и престижа, которого СССР добился в результате ошибочных расчетов правителей германского деспотического государства. Если воля относительно слабой России 1939 г. к выживанию не находит никакого резонанса, то успех сильной России 1945 г. должен был бы побудить к размышлению, а не — как это имело место—к запугиванию угрозой! Такой подход более понятен, когда его придерживаются восточноевропейские историки—например, историки, представляющие прибалтийские народы, — в свете реальностей военной и послевоенной истории этих народов. Однако и здесь недостает определенной внутренней ясности и полной готовности отдать себе отчет в собственных побудительных мотивах, а иногда также открытости вовне и последней — конечно, политической—откровенности и прямоты.
Если в предыдущих рассуждениях в центр политических оценок тех процессов и событий, которые привели к заключению пакта Гитлера — Сталина, было поставлено германское посольство в Москве, то сделано это не без причины: его дальновидный политический прагматизм поднял его над тогда еще не просматривавшимся достаточно четко сочетанием конфронтаций, враждебных поляризаций и подозрений. В противоположность воззрениям национал-социалистского руководства да и открытым или завуалированным пожеланиям жаждавших ревизии сложившихся реальностей политиков других государств оно по ряду причин, в том числе — не в последнюю очередь — по причине глубокого уважения к народам Советского Союза, исходило из реальностей Советского государства, даже отмеченного печатью сталинского централизма. Поэтому оно находило мало промахов в образе действий Советского правительства вплоть до самого заключения пакта. Если и историография готова к этому, то она тоже найдет поведение Советского правительства в период от Мюнхена до заключения московского пакта — образ действий, измеренный по собственным предпосылкам этого правительства[1317], — до известной степени понятным и приемлемым.
Сталин был серьезно встревожен приходом Гитлера к власти. Уже в том самом году он прервал военное сотрудничество. Год спустя, когда в результате подписания германо-польского пакта о ненападении (26 января 1934 г.) существовавшее до тех пор в Восточной Европе равновесие сил оказалось нарушенным, он попытался сначала побудить Германию к отказу от притязаний на Прибалтику, а затем увлечь группу причастных государств идеей договорного закрепления безопасности этого региона. Попытка не увенчалась успехом. Советская внешняя политика сделала из этого «необходимые выводы» и в 1935 г. полностью переориентировалась на союз с западными державами, предполагавший также вовлечение эвентуальных «буферных государств».
Германо-советские отношения были и остались глубоко замороженными. Кроме известных дипломатических демаршей 1934 г., никаких других советских прощупываний готовности германской стороны к переговорам историками не отмечено. Утверждение о якобы испытывавшемся Сталиным расположении к Гитлеру даже в кульминационные моменты германо-советской конфронтации 1935 — 1939 гг. было и остается мифом. И даже если бы в его основе и лежало некое достоверное ядро (на это могли бы указывать слова восхищения, употребленные Сталиным в кругу своих товарищей для характеристики «молодца» Гитлера[1318]), то все равно оно ограничивалось бы тайным, негласным расположением, — в практике внешнеполитической деятельности, которая в реальной действительности должна стимулироваться какими-то иными побудительными мотивами, а отнюдь не мотивом эвентуальной личной любви-ненависти, оно вплоть до заключения пакта и — при критическом рассмотрении — даже в период действия пакта не находило никакого отражения.
- Сталин и писатели Книга третья - Бенедикт Сарнов - История
- Гитлер против СССР - Эрнст Генри - История
- «Пакт Молотова-Риббентропа» в вопросах и ответах - Александр Дюков - История
- Так говорил Сталин. Беседы с вождём - Анатолий Гусев - История
- Так говорил Сталин. Беседы с вождём - Анатолий Гусев - История
- Отто фон Бисмарк (Основатель великой европейской державы - Германской Империи) - Андреас Хилльгрубер - История
- Книга о русском еврействе. 1917-1967 - Яков Григорьевич Фрумкин - История
- Открытое письмо Сталину - Федор Раскольников - История
- Исламская интеллектуальная инициатива в ХХ веке - Г. Джемаль - История
- Молниеносная аойна. Блицкриги Второй мировой - Александр Больных - История