Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы заговорили о театре и о том, насколько удачен один из последних спектаклей.
— Я видел в этой роли Унцельмана, — сказал Гёте, — и это было истинное наслаждение, — он умел заражать зрителей великой свободой своего духа. С искусством актера ведь происходит то же самое, что и с любым другим. То, что делает или сделал художник, сообщает нам то же настроение, какое владеет им в минуты творчества. Свободный дух художника освобождает и нас, удрученный — подавляет. Художник же свободу духа, как правило, ощущает, когда работа у него спорится; картины нидерландцев — это отрада для души, потому что эти художники запечатлевают окружающий мир, в котором они дома. Для того чтобы нам ощутить в актере свободу духа, ему надобно долго учиться, обладать фантазией, хорошими природными данными и полностью войти в свою роль, все физические средства должны быть в его распоряжении да еще известный запас молодой энергии. При этом выучку нельзя подменить фантазией, а фантазии и выучки недостаточно без хороших физических данных. Женщины, — те всего добиваются фантазией и темпераментом, отчего и была так хороша Вольф.
Мы продолжали эту тему, припоминая наиболее выдающихся актеров Веймарского театра и восхищаясь ими в тех или иных ролях.
Мыслью я опять возвратился к «Фаусту» и подумал, какими же средствами можно воссоздать на сцене образ Гомункула.
— Если это существо, — сказал я, — и останется невидимым, то свечение в колбе так или иначе должно быть зримо, а те весьма значительные слова, которые говорит Гомункул, не могут же быть произнесены детским голосом.
— Вагнер, — сказал Гёте, — не выпускает колбу из рук, и голос должен звучать так, словно он исходит из колбы. Тут надо бы пригласить чревовещателя, я их не раз слышал, и, право, это было бы отличным выходом из положения.
Далее мы заговорили о маскараде и возможности перенести его на сцену.
— Это, пожалуй, потруднее, чем изобразить неаполитанский рынок, — заметил я.
— Тут нужна огромная сцена, — сказал Гёте, — а иначе я уж и не знаю как быть.
— Я надеюсь все это увидеть своими глазами, — сказал я, — и заранее радуюсь слону, которого ведет мудрость, Победа восседает на нем, а по бокам его бредут, закованные в цепи, Боязнь и Надежда. Лучшей аллегории, думается мне, нет на свете.
— Это не первый слон на театре, — сказал Гёте, — в Париже такой гигант доподлинно играет роль. Он принадлежит к Народной партии и, сняв корону с одного короля, возлагает ее на другого, — выглядит эта сцена, вероятно, грандиозно, — а после конца спектакля отвешивает поклон публике и удаляется. Из этого следует, что и мы могли бы вывести на сцену слона. Но в целом маскарад слишком многолик, и для него надобен режиссер, какого мы вряд ли сыщем.
— Да, но от такого блеска и великолепия, пожалуй, не откажется никакой театр, — сказал я. — И как стройно все развивается в этой сцене, как становится более значимым! Сначала цветочницы и садовницы украшают сцену и в то же время образуют толпу, дабы дальнейшие события не имели недостатка в окружении и в зрителях. Вслед за слоном по воздуху над головами проносится запряженная драконом колесница, вырвавшаяся откуда-то из глубины сцены. Далее следует явление великого Пана, а под конец все уже объято кажущимся пламенем, которое стихает и гаснет, когда наплывают тучи, несущие влагу. Если все это будет воплощено на сцене, публика обомлеет от изумления и должна будет признаться себе, что ей недостает ума и фантазии для должного восприятия всех этих явлений.
— Оставьте, я о публике и слышать не хочу, — сказал Гёте. — Главное, что все это написано, а люди уж пусть этим распоряжаются как хотят и используют по мере своих способностей.
Разговор перешел на мальчика-возницу.
— Вы, конечно, догадались, что под маской Плутуса скрывается Фауст, а под маской скупца — Мефистофель. Но кто, по-вашему, мальчик-возница?
Я не знал, что ответить.
— Это Эвфорион, — сказал Гёте.
— Но как же Эвфорион может участвовать в маскараде, если он рождается лишь в третьем акте?
— Эвфорион, — отвечал Гёте, — не человек, а лишь аллегорическое существо. Он олицетворение поэзии, а поэзия не связана ни с временем, ни с местом, ни с какой-нибудь определенной личностью. Тот же самый дух, который позднее изберет себе обличье Эвфориона, сейчас является нам мальчиком-возницей, он ведь схож с вездесущи ми призраками, что могут в любую минуту возникнуть перед нами.
Воскресенье, 27 декабря 1829 г.Сегодня после обеда Гёте прочитал мне сцену, в которой речь идет о бумажных деньгах.
— Вы, вероятно, помните, — сказал он, — что заседание государственного совета в конце концов сводится к сетованиям на отсутствие денег, но Мефистофель обещает их раздобыть; эта тема не угасает и во время маскарада, где Мефистофель умудряется подсунуть императору в обличье Великого Пана на подпись бумагу, каковая тем самым приобретает ценность денег и, тысячекратно размноженная, пускается в обращение.
В этой же сцене история с бумагой обсуждается в присутствии короля, который еще не понимает, что он сотворил. Казначей приносит ему банкноты и объясняет суть дела. Император поначалу разгневан, но, уразумев, какую это сулит выгоду, щедро одаряет своих приближенных новыми деньгами. Удаляясь, он обронил несколько тысяч крон, которые тотчас же подбирает толстяк-шут и бежит прочь, торопясь превратить бумажки в земельную собственность.
Гёте читал эту великолепную сцену, а я восторгался остроумнейшим приемом — приписать Мефистофелю изобретение бумажных денег и таким образом увязать с «Фаустом» и увековечить то, что в данное время внушало интерес всем без исключения.
Едва Гёте кончил читать эту сцену, едва мы успели обменяться несколькими словами о ней, как вниз спустился его сын и подсел к нам. Он сразу заговорил о последнем романе Купера, который только что прочитал и с присущей ему живостью отлично изложил нам. Мы ни словом не обмолвились о только что читанном, но он сам вдруг завел речь о прусских ассигнациях, за которые сейчас платят выше их номинальной стоимости. Покуда он говорил, я с еле заметной улыбкой взглянул на его отца, который ответил мне тем же, так мы дали понять друг другу, насколько своевременно то, что он изобразил в этой сцене.
Среда, 30 декабря 1829 г.Сегодня после обеда Гёте читал мне последующую сцену.
— Теперь, когда при императорском дворе денег стало вдоволь, — предварил он, — все жаждут развлечений. Император хочет видеть Париса и Елену. С помощью волшебства они должны самолично предстать перед ним. Но поскольку Мефистофель никакого касательства к Древней Греции не имеет и не властен над такими персонажами, то дело это препоручают Фаусту, и он успешно с ним справляется. Но меры, которые он принимает для того, чтобы их появление стало возможным, — это я еще не вполне закончил и прочитаю вам в следующий раз. А сейчас слушайте самое их появление.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Золотой лебедь в бурных водах. Необыкновенная жизнь Десятого Кармапы - Шамар Ринпоче - Биографии и Мемуары
- Фридрих Ницше в зеркале его творчества - Лу Андреас-Саломе - Биографии и Мемуары
- Меланхолия гения. Ларс фон Триер. Жизнь, фильмы, фобии - Нильс Торсен - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- На линейном крейсере Гебен - Георг Кооп - Биографии и Мемуары
- Микеланджело. Жизнь гения - Мартин Гейфорд - Биографии и Мемуары / Прочее
- Убежище. Дневник в письмах - Анна Франк - Биографии и Мемуары
- Военный дневник - Франц Гальдер - Биографии и Мемуары
- Кампания во Франции 1792 года - Иоганн Гете - Биографии и Мемуары
- Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей - Валерий Михайлов - Биографии и Мемуары