Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В следующем письме из Москвы (1 июля 1806 г.) Штельцер продолжал насмешки над городом и университетом, где «никто не хочет и не может учиться, в судах заседают унтер-офицеры, лейтенанты и камердинеры, адвокатами идут мастеровые, а нынешние студенты большей частью не понимают ни немецкого языка, ни латыни, но азиатское высокомерие заходит так далеко, что они полагают, что знают все, а не знают и того, что известно немецкому школьнику». Язвительно он отзывался об образе преподавания своими коллегами по факультету русских законов в виде «комедий, над которыми здорово смеется публика». В отношении своего будущего в России Штельцер чувствует себя полностью обманутым и полагает, «что немецкий ученый должен потерять рассудок, чтобы отправиться сюда, если он знает положение; и я стыжусь и терзаюсь, что это сделал»294. Надо сказать, что неприязненное отношение к стране и ее порядкам привело Штельцера в 1812 г. в ряды сотрудников французских оккупационных властей в Москве, вызвав потом, после окончания войны, его вынужденный уход из Московского университета.[1068]
Однако жалобы Штельцера являются ярким примером, который в той или иной мере указывает на объективно существовавшие трудности адаптации немецких профессоров к тем условиям, в которых они оказались в российских университетах. Так, к одной из очевидных проблем относились взаимоотношения внутри складывавшихся профессорских корпораций, причем каждому из трех университетов здесь были присущи свои особенности.
В Московском университете M. Н. Муравьеву приходилось решать вопросы с улаживанием обид уже работавших там профессоров. Так, например, профессор Ф. Ф. Керестури весной 1803 г. оскорбился приглашению новых иностранных профессоров якобы «ко вреду его знаний и заслуг». Муравьеву приходилось терпеливо налаживать отношения между новыми и старыми членами университетской корпорации: полтора года спустя он уверял профессора Политковского, что определение Г. Фишера на кафедру естественной истории «не оскорбляет его благородное честолюбие», но попечитель желал бы, чтобы Политковский посвятил свое искусство единственно врачебной науке.[1069] Тем не менее новые немецкие профессора (прежде всего гёттингенцы) образовали в Московском университете особую тесную группу, дружили и породнились семьями, а на заседаниях Совета зачастую противостояли «старым» немецким профессорам, прибывшим еще в XVIII в., которые по своему университетскому статусу в начале XIX в. близки были к русским ученым.[1070]
В Казанском университете, где формировалась новая корпорация, как уже упоминалось, также быстро возникла «немецкая партия» (к которой примкнули даже некоторые русские профессора), боровшаяся с директором Яковкиным, но уже в 1806 г. подвергшаяся разгрому. Сложнее всего наладить корпоративные отношения было в Харькове, где существовали четыре различных национальных группы, враждующие между собой: вместе с 18 профессорами и преподавателями из России там в 1804–1814 гг. побывало 18 немцев, как из протестантских, так и из католических земель, 7 австрийских славян и 4 француза. Между этими партиями возникала постоянная борьба и велись интриги, поводом к которым часто выступали случайные вопросы, а политические и религиозные взгляды при этом тесно переплетались с самолюбием и амбициями.[1071] «Россияне и иноземцы во всем разнятся», – замечал К. Д. Роммель, констатируя, что первых больше волнуют интересы государства, а вторых – научные проблемы. Действительно, известен эпизод, когда на Совете Харьковского университета некоторые русские профессора ставили в упрек немцам то, что они слишком много внимания в лекциях уделяют чистой науке (имелась в виду кантовская философия), а не готовят студентов к будущей государственной службе.[1072] При этом «злым и добрым демоном» Харьковского университета, умело игравшем на слабостях как российских, так и немецких профессоров, Роммель называл «честолюбивого серба» А. Стойковича, который исполнял должность ректора и сам был преисполнен «политических планов».[1073] Именно постоянное наличие такой конфликтной обстановки в Харькове во многом объясняет там высокую текучесть ученых кадров: за период 1804–1814 гг. там всего побывало 47 преподавателей, что значительно перекрыло бы потребности университета, если бы все они продолжали службу, но на самом деле некоторые кафедры Харьковского университета и в 1810-х гг. оставались незаполненными. И это притом, что финансовые условия жизни в Харькове были лучше, чем в Москве и Казани, а профессор мог прокормить себя и свою семью на сумму в 1200 руб. в год.[1074]
Другой важной проблемой являлось взаимодействие немецких профессоров с местным обществом. В Москве первого десятилетия XIX в. она разрешалась в пользу ученых – благодаря Муравьеву, успех в дворянском обществе получили их публичные лекции, многие знатные московские семьи приглашали немецких профессоров в свои дома учителями, а провинциальные дворяне соседних с Москвой губерний передавали детей, записанных в университет, на полный пансион к профессорам (так, например, И. Т. Буле был учителем А. С. Грибоедова и П. Я. Чаадаева, декабрист А. 3. Муравьев воспитывался в доме профессора Ф. X. Рейнгарда, а родственник Грибоедова В. И. Лыкошин – в доме X. Ф. Маттеи).[1075] Многие немецкие ученые постоянно бывали в светском обществе: из письма Буле от 28 марта 1809 г. мы узнаем, что Буле, Фишер и другие профессора регулярно обедали в доме Е. Ф. Муравьевой, вдовы попечителя, и что, в том числе благодаря университетским лекциям, среди московских дворянских юношей возникла мода на латынь[1076]. Светское знакомство Буле с H. М. Карамзиным позволило рекомендовать профессора великой княгине Екатерине Павловне, которая высоко отзывалась о нем в письмах, а в 1811 г. оказала должное покровительство в период нападок на Буле со стороны попечителя П. И. Голенищева-Кутузова[1077]. Ученые-натуралисты Фишер и Гофман были частыми посетителями во дворце графа А. К. Разумовского, который питал страсть к ботанике и приглашал ученых для работы в своем ботаническом саду и библиотеке[1078]. Таким образом, московское общество, способное предоставить достаточное количество дворян, даже меценатов, интересующихся наукой, и богатое разнообразными формами светской жизни, оказалось достаточно гостеприимным для немецких ученых.
Далеко не так дела обстояли в Казани и Харькове. Казанский университет, как упоминалось, был открыт без всякой поддержки местного общества. К. Ф. Фукс вспоминал, что по приезде в Казань «здесь нашел почти дикарей», имея в виду под ними как татарское население города, так и грубость нравов местных дворян[1079]. Тем не менее именно этому профессору, единственному из своих коллег, удалось занять в городе «выдающееся место в качестве практикующего врача и филантропа» – в доме Фукса в 1820—40-е гг., проходили литературные вечера, это был подлинный центр умственной жизни города.[1080] Сближению профессора с горожанами во многом способствовала его успешная медицинская практика, при том что искусных врачей в провинциальных городах всегда не хватало. Любопытный пример в этом роде представляет история Харьковского университета – уже упоминавшийся выше ветеринар Пильгер здесь добивался подтверждения своего диплома доктора медицины для того, чтобы ему разрешили врачебную деятельность, и в этом его поддерживали некоторые влиятельные городские жители, которые уже получали от него медицинскую помощь, но поскольку официального разрешения на это Пильгер тогда не имел, ему приходилось выписывать им рецепты под видом лекарств для лечения лошадей.[1081] В целом же, немецкие профессора в Харькове держались отчужденно от местного общества, образовывая свою отдельную «колонию», и даже улица, где они жили, впоследствии получила название «Немецкой».[1082] Впрочем, это одиночество было не полным, иначе как объяснить, что несколько профессоров (в том числе Шад и Роммель) женились на местных горожанках, хотя на примере Роммеля можно понять, как раздражало ученого появление в его доме многочисленных местных родственников с «буйным» характером. По его воспоминаниям, общему сближению немцев с харьковчанами очень препятствовала та зависть и ревность к высоким чинам университетских ученых, с которой «честолюбивый и не желающий учиться дворянин преследовал иностранных профессоров, не обращая внимания на благородные намерения своего императора. Глупые русские старики не различали прибывших в пору императрицы Екатерины II беглых авантюристов и невежд, которые прикрывались профессорскими титулами, и вызванных теперь превосходных университетских профессоров. Это было питательной средой для всеобщей ксенофобии, которая в час вторжения французов достигла широкого распространения».[1083]
- Эрос невозможного. История психоанализа в России - Александр Маркович Эткинд - История / Публицистика
- Прогнозы постбольшевистского устройства России в эмигрантской историографии (20–30-е гг. XX в.) - Маргарита Вандалковская - История
- Философия образования - Джордж Найт - История / Прочая религиозная литература
- Новая история стран Европы и Северной Америки (1815-1918) - Ромуальд Чикалов - История
- Рыцарство от древней Германии до Франции XII века - Доминик Бартелеми - История
- История России IX – XVIII вв. - Владимир Моряков - История
- Золотой истукан - Явдат Ильясов - История
- Рыбный промысел в Древней Руси - Андрей Куза - История
- Новейшая история стран Европы и Америки. XX век. Часть 3. 1945–2000 - Коллектив авторов - История
- Несостоявшийся русский царь Карл Филипп, или Шведская интрига Смутного времени - Алексей Смирнов - История