Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сомнении взглянув на карточку, дававшую все необходимые сведения о своём владельце, Адриан протянул её мне. На ней стояло: «Saul Fitelberg. Arrangements musicaux. Representant de nombreux artistes prominents»[161]. Я обрадовался, что нахожусь здесь и могу встать на защиту Адриана. Мне было бы неприятно знать, что он в одиночестве предан во власть этого «репрезентанта». Мы пошли в зал с Никой.
Фительберг уже стоял возле двери, и хотя Адриан пропустил меня вперёд, всё внимание посетителя тотчас же устремилось на него; бросив на меня беглый взгляд через ротовые очки, он даже слегка изогнул своё дородное туловище, чтобы получше рассмотреть за моей спиной человека, ради которого вверг себя в расходы по двухчасовой поездке на автомобиле. Конечно, не фокус отличить заклеймённого печатью гения от простого преподавателя гимназии, но в его способности так быстро ориентироваться, в безошибочности, с которой он обратился к Адриану, тотчас же угадав малое моё значение, было нечто весьма внушительное.
— Cher maître[162], — начал он, расплываясь в улыбке и несколько твёрдо выговаривая слова, однако с беглостью неимоверной, — comme je suis heureux, comme je suis ému de vous trouver! Même pour un homme gâté, endurci comme moi, c'est toujours une experience touchante de rencontrer un grand homme. Enchanté, monsieur le professeur[163], — добавил он между прочим и, так как Адриан поспешил меня представить, небрежно протянул мне руку, лишь затем, чтобы тотчас же снова обратиться по правильному адресу. — Vous maudirez l'intrus, cher monsieur Leverkühn[164] — воскликнул он, ставя ударение на третьем слоге, так, словно фамилия Адриана писалась Le Vercune. — Mais pour moi, étant une fois a Munich, c'était tout à fait impossible de manquer…[165] О, я говорю и по-немецки, — перебил он себя всё с тем же приятным для слуха жёстковатым выговором. — Не очень важно, отнюдь не образцово, но достаточно, чтобы быть понятым. Du reste, je suis convaincu[166], что вы отлично владеете французским: ваша музыка на слова Верлена лучшее тому доказательство. Mais après tout[167], мы на немецкой почве, и до чего же немецкой, до чего уютной и характерной! Я в восторге от идиллической обстановки, которой вы, cher maÎtre, так мудро себя окружили… Mais oui, certainement, сядем, merci, mille fois merci![168]
Фительберг был тучный мужчина, лет сорока, не то чтобы с брюшком, но жирный и весь какой-то мягкий, с белыми пухлыми руками, с гладко выбритым круглым лицом, двойным подбородком и дугообразными бровями, под которыми за роговой оправой очков светились весёлые, по-восточному блестящие миндалевидные глаза. Несмотря на уже поредевшие волосы, зубы у него были здоровые, очень белые, и так как он непрестанно улыбался, то мы непрестанно их видели. Одет он был элегантно, по-летнему, во фланелевый костюм в голубоватую полоску, стянутый в талии, и туфли из белой парусины и коричневой кожи. Характеристика, данная ему матушкой Швейгештиль, приятнейшим образом подтверждалась беспечной вольностью его манер; отрадная лёгкость, присущая даже его быстрому, довольно высокому голосу, временами переходившему в дискант, была отличительным его свойством и, с одной стороны, контрастировала с его дородной фигурой, с другой жена редкость гармонически с ней сочеталась. Я называю отрадной эту в плоть и кровь вошедшую лёгкость, так как она поневоле внушала собеседнику смешное, но утешительное чувство, что жизнь, право же, не стоит воспринимать слишком серьёзно. Казалось, он к каждому слову добавлял: «Ну, почему же нет? Что с того? Не имеет значения! Давайте веселиться!» И все, хочешь не хочешь, старались следовать этому призыву.
Что он был отнюдь не дурак, станет ясно из его речей, которые я сейчас приведу и которые доныне свежи в моей памяти. Лучше всего будет, если я предоставлю слово только ему, ибо то, что время от времени вставлял Адриан или я, роли здесь не играет. Мы уселись в конце громоздкого стола — главного украшения этой парадной комнаты. Адриан и я — рядом, гость — напротив. Последний, не собираясь долго таить свои желания и намерения, без околичностей, приступил к делу.
— Maître, — начал он, — мне ясно, что вы должны быть очень привержены к благородной отрешённости здешнего вашего местопребывания, — о, я всё видел, холмы, пруд, деревенскую церковь et puis cette maison pleine de dignité avec son hôtesse matternelle et vigoureuse. Madame Scnweige-still! Mais ça veut dire: Je sais me taire. Silence, silence![169] Какая всё это прелесть! И давно вы здесь живёте? Десять лет? Без перерыва? Почти без перерыва? C'est étonnant![170]
Вполне понятно! И тем не менее, figurez-vous[171], я приехал, чтобы увезти вас, склонить на кратковременную измену; на своём плаще я хочу пронести вас по воздуху, показать вам царства нашей земли и всё их великолепие, более того, повергнуть их к вашим ногам… Простите меня за столь напыщенные выражения! Они, конечно, ridiculement éxagerée[172], особенно это «великолепие». Не такое уж оно великолепное и волнующее, это говорю я, а я сын маленьких людей и вышел из среды не только скромной, но, можно сказать, убогой. Моя родина — Люблин, городок в глубине Польши, а семья… бедная еврейская семья, я ведь, да будет вам известно, еврей: Фительберг — это очень распространённая среди еврейской бедноты польско-немецкая фамилия; правда, мне удалось сделать её именем видного борца за передовую культуру, более того — я вправе это утверждать — друга великих артистов. C'est la verité pure, simple et irréfutable[173]. A произошло это потому, что я с детства стремился к высокому, духовному и занимательному и прежде всего к новому, которое пока ещё скандалёзно, но почётно, обнадёживающе-скандалёзно, а завтра сделается наиболее дорого оплачиваемым гвоздём искусства, искусством с большой буквы. A qui le dis-je? Au commencement était le scandal[174].
Слава тебе господи, захолустный Люблин остался далеко позади! Вот уже двадцать лет, как я живу в Париже, я даже целый год слушал в Сорбонне лекции по философии. Но à la longue[175] мне это наскучило. Конечно, и философия может иметь в себе нечто скандалёзное. О, ещё как может! Но для меня она слишком абстрактна. И затем мне почему-то кажется, что метафизику предпочтительнее изучать в Германии. Мой почтеннейший визави, господин профессор, вероятно, со мной согласится… Всё началось с того, что я стал во главе малюсенького, но весьма оригинального театрика на бульварах, un creux, une petite caverne на сто человек, nomme «Théâtre des fourberies gracieuses»[176]. Правда, прелестное название? Но, что поделаешь, экономически это оказалось обречённым предприятием. Мест было мало, и потому они стоили так дорого, что нам приходилось пускать людей бесплатно. Смею вас заверить, что у нас было достаточно непристойно, но при этом чересчур high brow[177], как говорят англичане. Если в публике сидят только Джемс Джойс, Пикассо, Эзра Поунд да герцогиня Клермон-Тоннэр, концов с концами не сведёшь. En un mot, мои «Fourberies gracieuses»[178], после очень короткого сезона приказали долго жить, но для меня этот эксперимент не остался бесплодным, благодаря ему я вошёл в соприкосновение с корифеями артистического общества Парижа, с художниками, музыкантами, поэтами: ведь в Париже, я даже здесь решаюсь это сказать, бьётся пульс современной жизни. Вдобавок, как директор, я получил доступ во многие аристократические салоны, где бывали эти львы артистического света…
Вы, наверно, удивитесь. Наверно, спросите себя: «Как он этого добился? Каким образом еврейский мальчик из польской провинции проник в этот избранный круг и стал вращаться среди crème de la crème?[179] Ах, милостивые государи, ничего не может быть легче! Так скоро научаешься завязывать галстук к смокингу, с полнейшей ноншалантностью входить в салон, даже если надо сойти по ступенькам и вовсе забывать о том, что человека может беспокоить вопрос, куда девать руки. Затем надо то и дело говорить: «Ah, madame, oh, madame! Que pensez-vous, madame? On me dit, madame, que vous etes fanatique de musique?»[180] Собственно, и всё. Издали поневоле переоцениваешь эти штучки.
Enfin, связи, которыми я был обязан моим «Fourberies»[181], пошли мне на пользу и ещё приумножились, когда я открыл своё Бюро исполнения современной музыки. Но самое лучшее, что я тогда нашёл себя, ибо такой, каким вы меня видите, я — импресарио, импресарио по крови, никем иным я стать не мог: это моя страсть и моя гордость, j'y trouvé ma satisfaction et mes délices[182] в том, чтобы выдвигать талант, гения, значительного человека, трубить о нём, заставлять общество им воодушевиться или хотя бы взволноваться. Enfin, только это им нужно — et nous nous rencontrons dans ce désir[183] — общество хочет, чтобы его возбуждали, бросали ему вызов, разрывали его на части в pro и contra; благодарность к вам оно испытывает только за шумиху, qui fournit le sujet[184] для газетных карикатур и нескончаемой болтовни: путь к почестям в Париже ведёт через бесчестье! Премьера, если она настоящая, проходит так, что во время исполнения зрители вскакивают с мест и большинство вопит: «Insulte! Impudence! Bouffonnerie ignominieuse!»[185] — тогда как шесть или семь initiés[186], Эрик Сати, несколько сюрреалистов и Виржиль Томсон, кричат из ложи: «Quelle précision! Quel esprit! C'est divin! C'est suprême! Bravo! Bravo!»[187]
- Признания авантюриста Феликса Круля - Томас Манн - Классическая проза
- Немного чьих-то чувств - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Сливовый пирог - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Как дрались Яппе и До Эскобар - Томас Манн - Классическая проза
- Парни в гетрах - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Дожить до рассвета - Василий Быков - Классическая проза
- Демиан. Гертруда (сборник) - Герман Гессе - Классическая проза
- Дерево - Дилан Томас - Классическая проза
- Враги - Дилан Томас - Классическая проза
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза