Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре дорогу к ним почему-то забыли те, кто доставлял еду и патроны. Более недели бригада отбивалась считанными залпами и штыками, питаясь несоленой, кое-как сваренной кониной. Полковник Карташов рассылал посыльных, но они не возвращались. На офицерском совете он предложил отступать, но Гавриил решительно воспротивился, увлек за собой большинство, и командир бригады развел руками: «Вы сами выбрали свой жребий, господа».
Вскоре турки предприняли решительное наступление. Рота Олексина остервенело отбивалась до вечера, а что было потом, Гавриил узнал уже впоследствии. К исходу того страшного дня, когда оставались одни штыки да обреченное упорство, он был тяжело ранен. Рота легла почти вся, прикрывая тех, кто волок на шинели истекавшего кровью командира.
В госпитале поручик узнал, что им не передали приказа на отход. Посыльный струсил, порвал пакет, адресованный Карташову, и бежал в тыл. Кажется, там, в забытьи, на грани жизни и смерти Олексин впервые задумался о восторге, с которым пришел на сербскую войну, и о крушении идеалов сейчас. В бреду к нему приходили те, кого уже не было в живых, кого он посылал на смерть, и Гавриилу нечего было сказать ни в свое оправдание, ни в оправдание их гибели.
Война кончилась куда тише и скромнее, чем началась, и, хотя турки так и не посмели вступить в Белград, Гавриил чувствовал себя побежденным и раны его заживали плохо. Рассеянные по Сербии русские волонтеры стягивались в лагеря, залечивали раны, небольшими партиями пробирались на родину. Перед возвращением в Россию полковник Карташов разыскал Олексина в госпитале. «Скверно, — сокрушенно вздыхал он, горестно качая лысой головой. — Ах ты боже ты мой, как же все скверно. Вот видите, книжицу целую именами погибших исписал. Листаю синодик сей каждый день: сын крестьянский, сын купеческий, сын дворянский — вся Россия тут. Клятву себе дал: как отечества достигну, так непременно всех родителей погибших навещу. Лично о геройстве сынов их поведаю, панихиды отстою. Чести служили мы, голубчик, чести». — «Смерти, а не чести, — сказал Гавриил. — Война — это торжество смерти». — «Неужто так полагаете? — тихо спросил полковник. — Страшная это мысль, Гавриил Иванович. Страшная!»
Отставной полковник Карташов не достиг отечества, не известил родных погибших подчиненных и не отстоял по ним ни одной панихиды. Накануне отъезда его убили мародеры, польстившись на грошовое волонтерское вознаграждение.
Нелепая гибель Карташова потрясла поручика. Отныне любая война представлялась ему жестокой бессмыслицей, любая насильственная смерть — преступлением. Он возвращался в Россию с твердым намерением никогда более не служить тому делу, которое отныне полагал бессмысленным и бесчеловечным. Но помимо его воли сложилось так, что он вновь надел мундир. А сейчас сидел среди тех, для кого война была не просто профессией, а самим смыслом существования, кто с гордостью вел счет убитым врагам и мечтал о том, чтобы счет этот увеличить. Он не очень хотел идти сюда, опасаясь шумных разговоров и расспросов. Но здесь, в маленьком зальце кафаны, на его молчаливую сосредоточенность никто не покушался. Нет, его не забыли, к нему были очень предупредительны и внимательны, но все делалось легко и тактично, никто не досаждал излишней опекой, и Олексин скоро почувствовал давно утраченный покой. Через стол от него сидел веселый Митко, хитро подмигивавший ему, когда взоры их встречались; правее улыбался хмурый Кирчо, а слева он чувствовал и плечо, и ненавязчивое внимание Стойчо Меченого. Поручик ел привычную скару, пил румынское вино, слушал песни и ощущал себя среди своих.
Было уже поздно, когда в кафану вошел полковник Артамонов в сопровождении поручика Николова. Сдержанно поздоровавшись, сел к столу, вежливо пригубил предложенное вино и негромко сказал:
— Вам придется задержаться у нас, господин Петков. По моим сведениям, турки перекрыли дороги, и мы не можем рисковать вашей жизнью.
— На Балканах осталась моя чета.
— К ней как-нибудь проберутся Меченый и Кирчо. А вас мы просим пожить пока в лагере среди ополченцев. Там много молодежи: они горячо рвутся в бой, но еще не нюхали пороху. Вам есть чему поучить и от чего предостеречь их, воевода.
— Когда же я вернусь на родину?
— Вместе с нами, господин Петков. После форсирования Дуная.
— Когда же это будет? — спросил Митко.
Полковник медленно повернулся в его сторону. Посмотрел, сказал, помолчав:
— В свое время, юнак.
Воевода тяжело вздохнул, покачал большой, с густой проседью головой:
— Так, это решено. Я посылал к вам человека, полковник. Кирчо сказал, что он дошел до вас. Где он и что с ним?
— Вы говорите о пане Отвиновском? — Полковник чуть улыбнулся. — Он испросил у меня разрешения навестить друзей на Волыни.
— Он вернется? — спросил Олексин.
— Планы Отвиновского мне неизвестны, поручик. От того места, куда он так рвался, не очень-то далеко до Польши. Не удивлюсь, если он окажется там. Зайдите завтра ко мне, Меченый, я укажу место переправы. На этом позвольте откланяться. Дела.
Артамонов встал, поклонился воеводе, кивнул остальным и вышел. Все молчали.
— Скажите, Николов, Отвиновский действительно поехал на Волынь или… — Меченый вдруг оборвал вопрос, придав этим ему какую-то особую многозначительность.
— Я сам сажал его на поезд, — нехотя сказал поручик. — А где он окажется потом, не знаю.
— Вот потому-то я и спросил, — хмуро буркнул Стойчо, выразительно посмотрев на Олексина.
Над столом повисло молчание.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1Воинский эшелон из платформ, занятых артиллерийскими орудиями, фурами и зарядными ящиками, из теплушек с конским и людским составом и двух классных вагонов для офицеров нещадно трясло и бросало на узкой заграничной колее. Офицеры пробирались из купе в купе, цепляясь за стенки и потирая ушибленные места.
— Казнь египетская, а не перегон, — ругался капитан Юматов, боком влетая в купе. — Нет, господа, я за старые способы передвижения. Тише едешь — целее будешь.
— Вы ретроград, капитан, — сказал Тюрберт. — Начинается век бешеных скоростей, это только цветочки.
— Ну, даст бог, до ягодок я не доживу, — проворчал капитан.
Он был старше других офицеров, картам и выпивкам предпочитал книги, за что к нему относились с изрядной долей иронии. В отличие от него собравшиеся у Тюрберта полковые приятели воспринимали дорожные неудобства как развлечение.
— Очень приятно спать, господа, — разглагольствовал розовощекий прапорщик. — При толчках отсеиваются всякие волнующие сновидения.
— Если бы нам грозила только скорость, я бы приветствовал век грядущий, — сказал черноусый майор с длинными восточными глазами. — Но я боюсь, что ученые бестии в конце концов низведут наше искусство до ремесла. И для того чтобы, скажем, попасть с первого выстрела в гарцующего на коне вражеского полководца, понадобится посмотреть в какую-нибудь хитрую зрительную трубку. И любой безграмотный остолоп будет стрелять нисколько не хуже выпускника академии. Как, Тюрберт, вы согласны жить в таком веке?
— Я встречу этот век в возрасте пятидесяти двух лет, — сказал Тюрберт, аккуратно подпиливая ногти. — К тому времени я безусловно буду счастливым мужем и отцом трех… нет, маловато — пяти детей и конечно же генералом. — Он полюбовался ногтями и спрятал пилочку в футляр. — Думается мне, что майор спутал искусство артиллерийского офицера с искусством артиллерийского наводчика. Наводчик целится и стреляет, а офицер указывает, куда целиться и когда стрелять. Поэтому офицерское искусство бессмертно: оно не зависит ни от каких ученых трубок. Оно основано не на механике, а на долге и чести.
— Эка хватили! — капитан Юматов с усмешкой покачал головой. — Это все буквалистски понятые философии, материи и иллюзии, господа бомбардиры. Уж ежели додумаются до трубок, о которых говорит майор, так додумаются и до ваших донкихотских представлений о чести.
— Как это вы себе мыслите? — спросил Тюрберт. — С помощью клистира для мозгов или еще как?
— Клистир для мозгов будет наверняка, — улыбнулся майор. — Тут, Тюрберт, вы заглянули в корень.
— Дальность стрельбы, — подняв палец, важно сказал капитан. — Дальность стрельбы — вот в чем вся штука.
— Что дальность стрельбы? — не понял прапорщик. — Вы говорите загадками.
— А то, вьюнош, что эта самая дальность перевернет все наши морали вверх тормашками. Вот сделает господин Крупп пушку длиной о версту и доведет ее дальность до того, что из Берлина можно будет стрелять по Петербургу. Ну и при чем тут тогда ваша честь, долг, мораль, жалость и прочая ахинея? Когда наводчик не видит, где рвется его снаряд, он, господа бомбардиры, свободен от всех грехов разом. Коль не видишь и не слышишь, так и не разумеешь, — вот каков результат. Бабах — и полтысячи душ разнесло по вселенной, так и в реляциях писать станут, то-то радость читающей публике. А каких именно душ — детских или женских — пушке все равно.
- Завтра была война… - Борис Васильев - Классическая проза
- Ровесница века - Борис Васильев - Классическая проза
- Эмма - Шарлотта Бронте - Классическая проза
- Детство - Лев Толстой - Классическая проза
- Солнце живых (сборник) - Иван Шмелев - Классическая проза
- Ангел западного окна - Густав Майринк - Классическая проза
- Живая очередь - Борис Васильев - Классическая проза
- Экспонат № - Борис Васильев - Классическая проза
- Вам привет от бабы Леры - Борис Васильев - Классическая проза
- Немного чьих-то чувств - Пелам Вудхаус - Классическая проза