Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О нет, этого мама не опасается; она умная, она все знает.
— Что «все»? Не пугайте меня.
— Все, что со мною будет. И что я, в частности, и не выкрещусь, и не выйду замуж за моряка из Добровольного флота.
— Чего ж она боится?
— Мама, в сущности, очень консервативный человек: любит, чтобы во всем был раз навсегда заведенный порядок.
— Заведенный порядок? когда речь идет о Марусе? Дитя мое, вашему бытию имя катавасия, а не заведенный порядок.
— Значит надо, чтобы и в катавасии была система, без неожиданностей и без новых элементов; и вообще это не ваше дело. А к Руницким пойдете?
Этого Руницкого я видал у них уже раза три, с большими перерывами из-за рейсов его парохода (чина его не помню; что-то ниже капитана, конечно — ему и 30 лет не было — но уже серьезный какой-то чин). Он и мне, действительно, показался неожиданным элементом в их обстановке. Невидалью русские гости в наших домах, конечно, не были, хотя встречались редко и туго акклиматизировались, но это бывали адвокаты, врачи, купцы, студенты — в каком-то отношении свои люди. Моряка никто никогда не видал, кроме как на палубах. Маруся была в Мариинской гимназии вместе с одной из барышень Руницких, потом обе семьи жили рядом на даче одно лето, когда Алексей Дмитриевич получил отпуск; там он, кажется, катал ее со своими сестрами на маленькой яхте, но и это еще его «не обосновывало». Сами сестры бывали у Маруси редко, и вообще дачные дружбы не указ для зимних знакомств между людьми таких друг для друга экзотических кругов. Он это чувствовал, явно между нами робел; Маруся втягивала его в беседу, он честно старался попасть в ритм, ничего не выходило; да и нам всем было при нем чуть-чуть несвободно, словно это не гость, как мы, а наблюдатель. Был он недурной пианист, и гора, видно, у него спадала с плеч, когда Маруся его просила играть: наконец не надо разговаривать, а в то же время развлекаешь общество, как полагается по вежливости. Увидав его там в первый раз, я подумал: «больше не придет», но он вернулся из Владивостока и опять пришел, и еще опять.
Зато у них дома мы с Марусей провели чудесный вечер. Отца не было в живых, но при жизни он был думский деятель доброй эпохи Новосельского[68]; до того был, кажется, и земцем; это чувствовалось в климате семьи (тогда еще, конечно, не говорили «климат», но слово удачное), и еще дальше за этим чувствовалась усадьба, сад с прудом, старые аллеи, липовые или какие там полагаются; Бог знает сколько поколений покоя, почета, уюта, несуетливого хлебосольства, когда гости издалека оставались ночевать и было где всех разместить… Культура? я бы тогда именно этого слова не сказал — слишком тесно в моем быту было оно связано с образованностью или, быть может, начитанностью. Мать, смолянка, не слыхала про Анатоля Франса[69], дочери называли баритона Джиральдони[70] «душка»; Алексей Дмитриевич и в ятях был нетверд, хотя (он говорил: потому что) учился в Петербурге в важном каком-то лицее, по настоянию сановного какого-то дяди. Только сидя у них, я оценил, сколько было в наших собственных обыденных беседах, дома у Маруси, дразнящего блеска — и вдруг почувствовал, как это славно и уютно, когда блеска нет. Пили чай — говорили о чае; играли на рояле — говорили о душке Джиральдони, но младшая сестра больше обожала Саммарко[71]; Алексей Дмитриевич рассказал про Сингапур, как там ездят на джинрикшах, а мать про институтский быт тридцать лет назад; все без яркости, заурядными дюжинными словами, не длинно, не коротко, ни остроумно, ни трогательно — просто по-хорошему; матовые наследственные мысли, липовый настой души, хрестоматия Галахова[72]… чудесный мы провели вечер.
— Отдохнули? — лукаво повторила Маруся, когда я провожал ее домой.
Через несколько дней со мной о Руницком заговорила Анна Михайловна; мы тогда уже сильно успели подружиться; сама первая заговорила, и с большой тревогой.
— Он не то, что эта ваша ватага. Для них все — как с гуся вода; а он всерьез принимает. Да неужели вы сами не заметили, просидев еще с ним и с Марусей целый вечер?
— Право, не заметил; или сам не приглядчив, или уж такое у меня пенсне ненаблюдательное.
— А я вам говорю: он начинает влюбляться, по-настоящему, по-тургеневскому.
— Но ведь главное тут — Маруся; вы мне сами когда-то сказали, что за Марусю не боитесь?
— Сказать сказала, но тогда вокруг все были свои. А такого морского бушмена я ведь учесть не умею. Что, если он не из тех, кого можно подпустить вот на столько и не дальше, а потом до свиданья, и не дуйся? Я боюсь: тут не бенгальским огнем пахнет, а динамитом.
— Что ж она, по-вашему, от натиска сдастся врасплох и замуж выйдет?
— Замуж она выйдет, только не за него; глупости говорите. Но взволнована, как-то не по-обычному, и она тоже… Мне жутко; уехал бы он поскорее туда к себе на Сахалин, и хоть навсегда.
— Можно спросить прямо?
— Да.
— Вы боитесь, что Маруся… забудет про «границы»?
Мы уже очень сблизились, она много и часто говорила со мной о детях, поверяла мне свое беспокойство за Лику и безнадежного Марко; вопрос ее не мог покоробить. Она подумала.
— Это?… Это мне в голову не приходило; нет, не думаю. Непохоже. Какая беда выйдет, не знаю, а выйдет… Словом, бросим это, все равно не поможет.
Она встала и пошла поправить подушки на диване, вдруг остановилась и обернулась ко мне:
— Замуж? Глупости говорите. За кого Маруся пойдет замуж, я давно знаю, и она знает; и вы бы знали, если бы дал вам Бог пенсне получше.
X
ВДОЛЬ ПО ДЕРИБАСОВСКОЙ
Это произошло на Дерибасовской, года через два после начала нашего рассказа.
Редакция наша находилась тогда в верхнем ее конце, в пассаже у Соборной площади; и, по дороге туда, ежедневно я проходил по всей длине этой улицы, королевы всех улиц мира сего. Почему королевы, доводами доказать невозможно: почти все дома с обеих сторон были, помнится, двухэтажные, архитектура по большей части среднего качества, ни одного памятника. Но такие вещи доводами не доказываются; всякий титул есть мираж, и раз он прилип и держится не отклеиваясь, значит — носитель достоин титула, и баста. Я, по крайней мере, никогда в те годы не мог бы просто так прошмыгнуть по Дерибасовской, как ни в чем не бывало, не отдавая себе отчета, где я: как только ступала нога на ту царственную почву, меня тотчас охватывало особое сознание, словно произошло событие, или выпала мне на долю привилегия, и я невольно подтягивался и пальцем пробовал, не развязался ли галстук; уверен, что не я один.
Свое лицо было и у фрейлин королевы, поперечных улиц на пути моего паломничества. Я начинал шествие снизу, с угла Пушкинской: важная улица, величаво сонная, без лавок на том квартале; даже большая гостиница на углу почему-то не бросалась в глаза, не создавала суматохи, и однажды я, солгавши друзьям, будто уехал за город, прожил там месяц, обедая на террасе, и никто знакомый даже мимо не прошел. Кто обитал в прекрасных домах кругом, не знаю, но, казалось, в этой части Пушкинской улицы доживала свои последние годы барственная, классическая старина, когда хлебники еще назывались негоциантами и, беседуя, мешали греческий язык с итальянским.
Следующий был угол Ришельевской; и первое, что возвещало особое лицо этой улицы, были столы менял, прямо тут же на тротуаре под акациями. На столах под стеклом можно было любоваться и золотом, и кредитками всех планет солнечной системы, и черноусый уличный банкир, сидя тут же на плетеном стуле с котелком или фетровой шляпой на затылке, отрывался от заморской газеты и быстро обслуживал или обсчитывал вас на каком угодно языке. Так знакомилась с вами верховная артерия черноморской торговли. Пересекая ее, всегда я бросал завистливый взгляд налево, где с обеих сторон сияли золотые вывески банкирских контор, недосягаемых магазинов, олимпийских цырюлен, где умели побрить человека до лазурного отлива…
Именно здесь, однажды зимою часа в четыре дня, увидел я странную сцену: постовой полициант, правивший движением извозчиков на этом ответственном перекрестке, на минуту куда-то отлучился, и вдруг его место заняли два взрослых молодых человека, один в студенческой шинели, другой в ловко сшитом полушубке и с высокой папахой на голове. Пошатываясь и томно опираясь друг на друга, они, на глазах у изумленного народонаселения, вышли на самую середину перекрестка; добросовестно и вдумчиво, на глазомер, установили центр, подались слегка вправо, подались чуть чуть назад, пока не попали в геометрическую точку; тогда учтиво и с достоинством раскланялись между собою, повернулись друг к другу тылом, оперлись для твердости спиной о спину и, вложив каждый по два пальца в рот, огласили природу свистом неподражаемой чистоты и силы. Услыша знакомый сигнал, все извозчики и все лихачи с севера, юга, востока и запада машинально замедлили санный бег свой, ругаясь сквозь зубы и глазами ища городового, подавшего такой повелительный окрик, — и, увидя на месте его этот необъяснимый дуумвират, опешили и совсем остановились.
- Владимир (Зеев) Жаботинский - Биографический очерк - Владимир Жаботинский - Русская классическая проза
- Верность - Марко Миссироли - Русская классическая проза
- Виланд - Оксана Кириллова - Историческая проза / Русская классическая проза
- Петровна и Сережа - Александр Найденов - Русская классическая проза
- ЛЕОНИДЫ - Виталий Марко - Короткие любовные романы / Русская классическая проза / Современные любовные романы
- Память по женской линии - Татьяна Георгиевна Алфёрова - Русская классическая проза
- Леха - Константин Закутаев - Периодические издания / Русская классическая проза
- 175 дней на счастье - Зина Кузнецова - Русская классическая проза / Современные любовные романы
- Процесс исключения (сборник) - Лидия Чуковская - Русская классическая проза
- Рассказы о детстве - Kaтя Коробко - Периодические издания / Русская классическая проза