Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Николай Николаевич Страхов:
Федор Михайлович любил журналистику и охотно служил ей, разумеется ясно сознавая, что он делает и в чем отступает от строгой формы мысли и искусства. Он с молодости был воспитан на журналистике и остался ей верен до конца. Он вполне и без разделения примыкал к той литературе, которая кипела вокруг него, не становился никогда в стороне от нее. Обыкновенное его чтение были русские журналы и газеты. Его внимание было постоянно устремлено на его собратий по части изящной словесности, на всякие критические отзывы и об нем самом и об других. Он очень дорожил всяким успехом, всякою похвалою и очень огорчался нападками и бранью. Тут были его главные умственные интересы, да тут же были и его вещественные интересы. Он жил исключительно литературным трудом, никогда и не предполагая для себя какого-нибудь другого занятия, не задаваясь и мыслью о каком-нибудь месте, казенном или частном…
Литература была вполне родною сферою Федора Михайловича; он избрал ее своею профессиею и иногда даже высказывал гордость этим своим положением. Он усердно трудился и работал и достиг своего: он сделал одну из блистательных литературных карьер, достиг громкой известности, распространения своих идей, а под конец жизни и материального достатка.
На эстраде
Из дневника Елены Андреевны Штакеншнейдер,
1880: Сегодня, 19 октября, лицейский день. Литературный фонд давал сегодня литературное утро в такой зале, где трудно читать и где чтецов не во всех концах слышно, а Достоевский, больной, с больным горлом и эмфиземой, опять был слышен лучше всех. Что за чудеса! Еле душа в теле, худенький, со впалой грудью и шепотным голосом, он, едва начнет читать, точно вырастает и здоровеет. Откуда-то появляется сила, сила какая-то властная. Он кашляет постоянно и не раз говорил мне, что это эмфизема его мучает и сведет когда-нибудь, неожиданно и быстро, в могилу. Господи упаси!
Но во время чтения и кашель к нему не подступает; точно не смеет.
Михаил Александрович Александров:
Чтение его было, по обыкновению, мастерское, отчетливое и настолько громкое или, вернее, внятное, что сидевшие в самом отдаленном конце довольно большой залы Благородного собрания, вмещающей в себе более тысячи сидящих человек, слышали его превосходно.
И. Щеглов (Иван Леонтьевич Леонтьев; 1855–1911), писатель:
Сейчас мерещится, как в тумане, огромный зал Благородного собрания, переполненный избранной публикой. Несмотря на то, что зал набит битком, в зале тихо-тихо, слышно, как муха пролетит; вся публика, как один человек, затаила дыхание, чтобы не проронить ни одного звука.
На эстраде — Федор Михайлович.
Он читал главу из «Братьев Карамазовых»: Исповедь горячего сердца.
Впрочем, сказать про Достоевского: «он читал» — все равно что ничего не сказать. Понятие о чтении в обычном смысле неприменимо, когда дело идет о Достоевском. Так, как читал Федор Михайлович, когда он был в ударе (а в этот раз он был в особенном ударе), кажется, никто из русских литераторов не читал! Это было прямо что-то сверхчеловеческое, так сказать, новое творчество во время самого процесса чтения, сопровождаемое таким огромным нервным подъемом, который слушателя зараз заражал и ошеломлял и как бы насыщал атмосферу вокруг электричеством…
Достаточно было на минуту полузакрыть глаза — и чтец, и автор вдруг исчезали — и только слышалось в затаенной тишине, как лилась и переливалась пламенная покаянная речь Мити Карамазова — «воистину исповедь горячего сердца».
В моих ушах до сих пор звучит стих, цитируемый Митей Карамазовым:
Нам друзей дала в несчастьи,Гроздкий сок, венки Харит,Насекомым — сладострастие…
Это — «насекомым — сладострастие» было произнесено каким-то сдавленно-страстным, нервно трепетным шепотком, от которого дрожь пробегала по телу.
И далее:
— Я, брат, это самое насекомое и есть, это обо мне специально и сказано. И мы все, Карамазовы, такие, и в тебе, ангеле, это насекомое живет, и в крови твоей бури родит. Это — бури, потому что сладострастие — буря, больше бури! Красота, это — страшная и ужасная вещь!!
Буквально волосы шевелились на голове от этого огненного проникновенного чтения — впечатление было близкое к тому, что дает «Патетическая симфония» Чайковского. Что в том, что Достоевский дерзнул взять для публичного чтения самую дерзновенную главу «О Мадонне и грехе Содомском», но в его передаче каждое слово жгло и хватало за сердце, унося куда-то в неведомые и недосягаемые дали… Гипноз окончился только тогда, когда он захлопнул книгу. И тогда началось настоящее столпотворение: хлопали, стонали, махали платками, какая-то барышня поднесла пышный букет, кому-то сделалось дурно…
Несмотря на настойчивые вызовы, Достоевский почему-то долго не показывался перед публикой. Но когда он, наконец, вышел, на лице его было выражение значительное и торжественное — и на эстраду он на этот раз не взошел, а остановился возле эстрады, прямо перед первыми рядами кресел, и начал взволнованным голосом:
Духовной жаждою томим,В пустыне мрачной я влачился…
Это был «Пророк» Пушкина — любимое стихотворение Федора Михайловича.
Публика замерла, захваченная волнением чтеца. А чтец с каждым стихом пламенел все более и более и последний стих:
Глаголом жги сердца людей! —
подчеркнул с таким увлечением, что буквально весь зал дрогнул.
Это «жги» он как-то исступленно выкрикнул с сверкающим взором, с резким повелительным жестом правой руки.
Впечатление получилось ошеломляющее.
Стих Пушкина сам по себе необыкновенный и вдохновенный — и тут же вдруг чтец — такой же необыкновенный и вдохновенный. Поднялась целая буря рукоплесканий, заставившая Федора Михайловича после многих поклонов прочесть «Пророка» вторично.
И вот он снова около эстрады, весь бледный от волнения, и с тем же пафосом льются из его уст огненные строки.
Так он и запечатлелся навсегда в моей памяти, великий писатель, как я его видел в последний раз: с горящим взглядом, с протянутой повелительно рукой, с вещим словом в устах: «Глаголом жги сердца людей!»
И он ли, спрашивается, не «жег» эти сердца и не был воплощением на земле этого самого библейского пушкинского пророка — кому Сам Господь на место сердца:
Угль, пылающий огнем.Во грудь отверстую водвинул!
Михаил Александрович Александров:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Гумилев без глянца - Павел Фокин - Биографии и Мемуары
- Гений кривомыслия. Рене Декарт и французская словесность Великого Века - Сергей Владимирович Фокин - Биографии и Мемуары / Науки: разное
- Хроника рядового разведчика. Фронтовая разведка в годы Великой Отечественной войны. 1943–1945 гг. - Евгений Фокин - Биографии и Мемуары
- Достоевский - Людмила Сараскина - Биографии и Мемуары
- Queen: The Definitive Biography - Лора Джексон - Биографии и Мемуары
- Сознание, прикованное к плоти. Дневники и записные книжки 1964–1980 - Сьюзен Сонтаг - Биографии и Мемуары
- 100 ВЕЛИКИХ ПСИХОЛОГОВ - В Яровицкий - Биографии и Мемуары
- Мысли и воспоминания Том I - Отто Бисмарк - Биографии и Мемуары
- Вице-адмирал Нельсон - Владимир Шигин - Биографии и Мемуары
- Лев Толстой и его жена. История одной любви - Тихон Полнер - Биографии и Мемуары